Краткая коллекция текстов на немецком языке

Johann Peter Eckermann/Эккерман

Gesprache mit Goethe in den letzten Jahren seines Lebens /Разговоры с Гете

1829

Deutsch Русский
Mittwoch, den 4. Februar 1829 Среда, 4 февраля 1829 г.
"Ich habe im Schubarth zu lesen fortgefahren," sagte Goethe; "er ist freilich ein bedeutender Mensch, und er sagt sogar manches sehr Vorzügliche, wenn man es sich in seine eigene Sprache übersetzt. Die Hauptrichtung seines Buches geht darauf hinaus: daß es einen Standpunkt außerhalb der Philosophie gebe, nämlich den des gesunden Menschenverstandes, und daß Kunst und Wissenschaft, unabhängig von der Philosophie, mittels freier Wirkung natürlicher menschlicher Kräfte, immer am besten gediehen sei. Dies ist durchaus Wasser auf unsere Mühle. Von der Philosophie habe ich mich selbst immer frei erhalten, der Standpunkt des gesunden Menschenverstandes war auch der meinige, und Schubarth bestätigst also, was ich mein ganzes Leben selber gesagt und getan habe. -- Я снова читал Шубарта,-- сказал Гете,-- он человек незаурядный, его высказывания часто даже весьма интересны, конечно, если перевести их на свой язык. Основная мысль его книги следующая: исходная позиция существует и вне философии, она зовется человеческим здравым смыслом, искусство же и наука всего лучше преуспевали независимо от философии, полагаясь лишь на свободное применение прирожденных человеческих свойств. Все это, безусловно, льет воду на нашу мельницу. Сам я всегда старался избегнуть философических тенет. Позиция здравого смысла была и моей позицией,-- следовательно, Шубарт подтверждает то, что я говорил и делал в продолжение всей своей жизни.
Das einzige, was ich an ihm nicht durchaus loben kann, ist, daß er gewisse Dinge besser weiß, als er sie sagt, und daß er also nicht immer ganz ehrlich zu Werke geht. So wie Hegel zieht auch er die christliche Religion in die Philosophie herein, die doch nichts darin zu tun hat. Die christliche Religion ist ein mächtiges Wesen für sich, woran die gesunkene und leidende Menschheit von Zeit zu Zeit sich immer wieder emporgearbeitet hat; und indem man ihr diese Wirkung zugesteht, ist sie über aller Philosophie erhaben und bedarf von ihr keiner Stütze. So auch bedarf der Philosoph nicht das Ansehen der Religion, um gewisse Lehren zu beweisen, wie z. B. die, einer ewigen Fortdauer. Der Mensch soll an Unsterblichkeit glauben, er hat dazu ein Recht, es ist seiner Natur gemäß, und er darf auf religiöse Zusagen bauen; wenn aber der Philosoph den Beweis für die Unsterblichkeit unserer Seele aus einer Legende hernehmen will, so ist das sehr schwach und will nicht viel heißen. Die Überzeugung unserer Fortdauer entspringt mir aus dem Begriff der Tätigkeit; denn wenn ich bis an mein Ende rastlos wirke, so ist die Natur verpflichtet, mir eine andere Form des Daseins anzuweisen, wenn die jetzige meinem Geist nicht ferner auszuhalten vermag." Не одобряю я его лишь за то, что о многом он знает больше, чем можно судить по его писаниям, иными словами: не всегда честно приступает к делу. Шубарт, так же как Гегель, вовлекает в философию христианскую религию, которая с ней ничего общего не имеет. Христианская религия -- великая сила. Измученному, идущему ко дну человечеству она неоднократно помогала воспрянуть, и ежели мы признаем за нею возможность столь мощного воздействия, значит, она стоит выше любой философии и в опоре последней отнюдь не нуждается. Точно так же и философ не нуждается в поддержке религии для доказательства известных положений, к примеру -- учения о бессмертии души. Пусть человек верит в бессмертие, у него есть право на эту веру, она свойственна его природе, и религия его в ней поддерживает. Но если философ хочет почерпнуть доказательства бессмертия души из религиозных преданий, дело его худо. Для меня убежденность в вечной жизни вытекает из понятия деятельности. Поскольку я действую неустанно до самого своего конца, природа обязана предоставить мне иную форму существования, ежели нынешней дольше не удержать моего духа.
Mein Herz schlug bei diesen Worten vor Bewunderung und Liebe. Ist doch, dachte ich, nie eine Lehre ausgesprochen worden, die mehr zu edlen Taten reizt als diese; denn wer will nicht bis an sein Ende unermüdlich wirken und handeln, wenn er darin die Bürgschaft eines ewigen Lebens findet. При этих словах сердце мое забилось восторгом и любовью. О, боже, подумал я, было ли когда-нибудь сформулировано учение, энергичнее подстрекающее к благородной деятельности, чем это? Ибо кто же не захочет без устали трудиться и действовать, если в этом заключается для него залог вечной жизни!
Goethe ließ ein Portefeuille mit Handzeichnungen und Kupferstichen vorlegen. Nachdem er einige Blätter stille betrachtet und umgewendet, reichte er mir einen schönen Stich nach einem Gemälde von Ostade. Гете велел подать себе портфель с рисунками и гравюрами на меди. Он молча просмотрел несколько листов и, перевернув их протянул мне прекрасную гравюру по картине Остаде.
"Hier", sagte er, "haben Sie die Szene zu unserm 'Good man and good wife'." -- Вот вам,--сказал он,--отличная иллюстрация к нашему "Good man and good wife" ("Добрый муж и добрая жена" (англ.) --шотландская баллада.).
Ich betrachtete das Blatt mit großer Freude. Ich sah das Innere einer Bauernwohnung vorgestellt, wo Küche, Wohn- und Schlafzimmer alles in Einem und nur ein Raum war. Mann und Frau saßen sich nahe gegenüber, die Frau spinnend, der Mann Garn windend, ein Bube zu ihren Füßen. Im Hintergrunde sah man ein Bette, so wie überall nur das roheste, allernotwendigste Hausgeräte; die Tür ging unmittelbar ins Freie. Я с искренним удивлением рассматривал этот лист. На нем было изображено крестьянское жилище, в котором кухня, столовая и спальня являлись, в сущности, одним помещением. Муж и жена сидят напротив друг друга, жена прядет, муж мотает пряжу, в ногах у них прикорнул мальчонка. На заднем плане виднеется кровать, не менее убогая, чем вся домашняя утварь. Дверь отворена прямо но двор.
Den Begriff beschränkten ehelichen Glückes gab dieses Blatt vollkommen; Zufriedenheit, Behagen und ein gewisses Schwelgen in liebenden ehelichen Empfindungen lag auf den Gesichtern vom Manne und der Frau, wie sie sich einander anblickten. Гравюра с удивительным совершенством воссоздавала представление о семейном счастье: довольство, благодушие, можно даже сказать -- блаженство нежных супружеских чувств отражалось на лицах супругов, смотрящих друг на друга.
"Es wird einem wohler zumute," sagte ich, "je länger man dieses Blatt ansieht; es hat einen Reiz ganz eigener Art." -- Право, чем дольше смотришь на эту картину,-- сказал я,--тем лучше становится на душе; в ней есть какое-то особое очарование.
- "Es ist der Reiz der Sinnlichkeit," sagte Goethe, "den keine Kunst entbehren kann und der in Gegenständen solcher Art in seiner ganzen Fülle herrscht. Bei Darstellungen höherer Richtung dagegen, wo der Künstler ins Ideelle geht, ist es schwer, daß die gehörige Sinnlichkeit mitgehe, und daß er nicht trocken und kalt werde. Da können nun Jugend oder Alter günstig oder hinderlich sein, und der Künstler muß daher seine Jahre bedenken und danach seine Gegenstände wählen. Meine 'Iphigenie' und mein 'Tasso' sind mir gelungen, weil ich jung genug war, um mit meiner Sinnlichkeit das Ideelle des Stoffes durchdringen und beleben zu können. Jetzt in meinem Alter wären so ideelle Gegenstände nicht für mich geeignet, und ich tue vielmehr wohl, solche zu wählen, wo eine gewisse Sinnlichkeit bereits im Stoffe liegt. Wenn Genasts hier bleiben, so schreibe ich euch zwei Stücke, jedes in einem Akt und in Prosa: das eine von der heitersten Art, mit einer Hochzeit endend, das andere grausam und erschütternd, so daß am Ende zwei Leichname zurückbleiben. Das erstere rührt noch aus Schillers Zeit her, und er hat auf mein Antreiben schon eine Szene davon geschrieben. Beide Sujets habe ich lange durchdacht, und sie sind mir so vollkommen gegenwärtig, daß ich jedes in acht Tagen diktieren wollte, wie ich es mit meinem 'Bürgergeneral' getan habe." -- Это очарование чувственности, -- отвечал Гете, -- без него не может обойтись никакое искусство, о подобных же сюжетах оно царит во всей своей полноте. И, напротив, когда живопись принимает направление более высокое и художник стремится к воплощению идеального, ему очень трудно сообщить своему творению чувственность, необходимую для того, чтобы оно не стало сухим и холодным. Тут художник должен выбирать сюжет, приняв во внимание свой возраст, ибо старость, как и юность, равно могут помешать его работе или способствовать ей. "Ифигения" и "Тассо" удались мне потому, что я был достаточно молод, чтобы собственной чувственностью оживить и пропитать идеальный материал. В нынешние мои лета идеальные сюжеты мне не по плечу, и я предпочитаю такие, в которых уже соприсутствует толика чувственности. Если Генасты останутся у нас, я напишу две прозаические пьесы, каждую в одном акте. Одну смешную и веселую, которая завершится свадьбой, другую -- жестокую, с душераздирающей развязкой [57] , когда на сцене останутся два мертвых тела. Последняя восходит еще к шиллеровским временам, по моему настоянию он даже написал для нее одну сцену. Я долго обдумывал оба эти сюжета, и они так ясны мне, что каждый из них я мог бы продиктовать за неделю, как своего "Гражданина генерала" .
"Tun Sie es," sagte ich, "schreiben Sie die beiden Stücke auf jeden Fall; es ist Ihnen nach den 'Wanderjahren' eine Erfrischung und wirkt wie eine kleine Reise. Und wie würde die Welt sich freuen, wenn Sie dem Theater noch etwas zuliebe täten, was niemand mehr erwartet!" -- Сделайте это, -- воскликнул я, -- так или иначе, напишите обе пьесы. После "Годов странствий" это будет отдыхом для вас, чем-то вроде недолгого путешествия. А как все обрадуются, узнав, что вы снова проявили интерес к театру, чего никто уже не ждет от вас.
"Wie gesagt," fuhr Goethe fort, "wenn Genasts hier bleiben, so bin ich gar nicht sicher, daß ich euch nicht den Spaß mache. Aber ohne diese Aussicht wäre dazu wenig Reiz, denn ein Stück auf dem Papiere ist gar nichts. Der Dichter muß die Mittel kennen, mit denen er wirken will, und er muß seine Rolle denen Figuren auf den Leib schreiben, die sie spielen sollen. Habe ich also auf Genast und seine Frau zu rechnen, und nehme ich dazu La Roche, Herrn Winterberger und Madame Seidel, so weiß ich, was ich zu tun habe, und kann der Ausführung meiner Intentionen gewiß sein. -- Как я уже сказал, если Генасты останутся здесь, то не исключено, что я доставлю вам такое развлечение, в противном случае ничто не может меня к этому побудить, ведь пьеса на бумаге -- пустое место. Пишущий должен знать средства, которыми он располагает, и писать роли на тех актеров, которые будут их играть. Имея в виду Генаста с супругой, да еще Ларош, господина Вантербергера и мадам Зейдель, я знаю, что мне делать, и могу быть уверен, что мой замысел увенчается успехом.
Für das Theater zu schreiben," fuhr Goethe fort, "ist ein eigenes Ding, und wer es nicht durch und durch kennet, der mag es unterlassen. Ein interessantes Faktum, denkt jeder, werde auch interessant auf den Brettern erscheinen; aber mitnichten! - Es können Dinge ganz hübsch zu lesen und hübsch zu denken sein, aber auf die Bretter gebracht, sieht das ganz anders aus, und was uns im Buche entzückte, wird uns von der Bühne herunter vielleicht kalt lassen. Wenn man meinen 'Hermann und Dorothea' lieset, so denkt man, das wäre auch auf dem Theater zu sehen. Töpfer hat sich verführen lassen, es hinauf zu bringen; allein was ist es, was wirkt es, zumal wenn es nicht ganz vorzüglich gespielt wird, und wer kann sagen, daß es in jeder Hinsicht ein gutes Stück sei? - Für das Theater zu schreiben ist ein Metier, das man kennen soll, und will ein Talent, das man besitzen muß. Beides ist selten, und wo es sich nicht vereinigt findet, wird schwerlich etwas Gutes an den Tag kommen." -- Писать для театра, -- продолжал Гете, -- совсем особое дело, и тому, кто не понаторел в нем, лучше за него и не браться. Интересное событие, полагает большинство, будет интересно выглядеть и с подмостков: как бы не так! Есть вещи, которые приятно читать, о которых приятно думать, но, поставленные на сцене, они едва ли не все теряют, и то, что восхищало нас в книге, в театре может нас оставить холодными. Когда читаешь "Германа и Доротею", кажется, что поэма будет отлично смотреться на сцене. Тёпфера это ввело в соблазн, и он переделал ее в пьесу, но что толку; да еще если и сыграна она не блестяще, хорошей пьесой ее уж никак не назовешь. Писать для театра -- совсем особое ремесло и таланта тоже требует особого. То и другое встречается редко, а в сочетании и подавно, без этого же ничего доброго ждать не приходится.
Montag, den 9. [8.] Februar 1820 Понедельник, 9 февраля 1829 г.
Goethe sprach viel über die 'Wahlverwandtschaften', besonders daß jemand sich in der Person des Mittler getroffen gefunden, den er früher im Leben nie gekannt und gesehen. Гете много говорил об "Избирательном сродстве" и о том, что какой-то господин узнал себя в образе Митлера, хотя он, Гете, его и в глаза не видывал.
"Der Charakter", sagte er, "muß also wohl einige Wahrheit haben und in der Welt mehr als einmal existieren. Es ist in den 'Wahlverwandtschaften' überhaupt keine Zeile, die ich nicht selber erlebt hätte, und es steckt darin mehr, als irgend jemand bei einmaligem Lesen aufzunehmen imstande wäre." -- Из этого следует, что характер человека должен быть правдив и иметь среди людей свои прообразы. В "Избирательном сродстве" нет ни единой строки о том, чего бы я не пережил сам, да и вообще в него вложено больше, чем можно уловить при первом чтении.
Dienstag, den 10. [?] Februar 1829 Вторник, 10 февраля 1829 г.
Ich fand Goethe umringt von Karten und Plänen in bezug auf den Bremer Hafenbau, für welches großartige Unternehmen er ein besonderes Interesse zeigte. Я застал Гете в окружении карт и чертежей новой гавани, строящейся в Бремене. Это грандиозное начинание вызывает в нем живейший интерес.
Sodann viel über Merck gesprochen, von welchem er mir eine poetische Epistel an Wieland vom Jahre 1776 vorlieset, in höchst geistreichen aber etwas derben Knittelversen. Der sehr heitere Inhalt geht besonders gegen Jacobi, den Wieland in einer zu günstigen Rezension im 'Merkur' überschätzt zu haben scheint, welches Merck ihm nicht verzeihen kann. Потом он заговорил о Мерке и прочитал мне его послание к Виланду от 1776 года, написанное ломаным стихом, оно весьма остроумно, хотя и несколько грубовато. Всего больнее это забавнейшее сочинение жалит Якоби, которого Виланд, по-видимому, переоценил в своей чрезмерно благосклонной рецензии в "Меркурии" [58] , чего Мерк не мог ему простить.
Über den Zustand damaliger Kultur, und wie schwer es gehalten, aus der sogenannten Sturm- und Drangperiode sich zu einer höheren Bildung zu retten. Далее -- об уровне тогдашней культуры, о том, сколь труден был необходимый переход от так называемого периода "Бури и натиска" к более высокому развитию.
Über seine ersten Jahre in Weimar. Das poetische Talent im Konflikt mit der Realität, die er durch seine Stellung zum Hof und verschiedenartige Zweige des Staatsdienstes zu höherem Vorteil in sich aufzunehmen genötigt ist. Deshalb in den ersten zehn Jahren nichts Poetisches von Bedeutung hervorgebracht. Fragmente vorgelesen. Durch Liebschaften verdüstert. Der Vater fortwährend ungeduldig gegen das Hofleben. О своих первых годах в Веймаре. Поэтический гений в конфликте с реальной жизнью. Разнообразные и многочисленные занятия, к которым его понуждала жизнь при дворе, а также обязательства, взятые им на себя во имя пользы государства. Посему в первые десять лет не создано ничего поэтически значительного. Он прочитал мне кое-какие фрагменты. Любовные истории, омрачавшие ту пору. Отец, постоянно недовольный его жизнью при дворе.
Vorteile, daß er den Ort nicht verändert, und daß er dieselbigen Erfahrungen nicht nötig gehabt, zweimal zu machen. Преимущества, проистекшие из того, что он оставался на месте и не должен был вторично проходить через такие же испытания.
Flucht nach Italien, um sich zu poetischer Produktivität wieder herzustellen. Aberglaube, daß er nicht hinkomme, wenn jemand darum wisse. Deshalb tiefes Geheimnis. Von Rom aus an den Herzog geschrieben. Бегство в Италию во имя восстановления своих творческих сил. Суеверное убеждение, что не бывать ему там, если кто-нибудь об этом проведает. Посему -- глубочайшая тайна. Только из Рима письмо герцогу.
Aus Italien zurück mit großen Anforderungen an sich selbst. Возвращение из Италии и повышенные требования к себе.
Herzogin Amalie. Vollkommene Fürstin mit vollkommen menschlichem Sinne und Neigung zum Lebensgenuß. Sie hat große Liebe zu seiner Mutter und wünscht, daß sie für immer nach Weimar komme. Er ist dagegen. Герцогиня Амалия. Государыня до мозга костей, при этом исполненная чисто человеческих чувств и склонная к радостям жизни, Она очень любит его мать и хочет, чтобы та навсегда перебралась в Веймар. Он против этого.
Über die ersten Anfänge des 'Faust': Несколько слов о зачине "Фауста".
"Der 'Faust' entstand mit meinem 'Werther'; ich brachte ihn im Jahre 1775 mit nach Weimar. Ich hatte ihn auf Postpapier geschrieben und nichts daran gestrichen; denn ich hütete mich, eine Zeile niederzuschreiben, die nicht gut war und die nicht bestehen konnte." -- "Фауст" возник одновременно с "Бергером". В тысяча семьсот семьдесят пятом году я привез его с собой в Веймар [59] . Поначалу я его писал на листках почтовой бумаги и ничего не правил, ибо остерегался написать хоть одну непродуманную строчку, которая нуждалась бы в исправлении.
Mittwoch, den 11. Februar 1829 Среда, 11 февраля 1829 г.
Mit Oberbaudirektor Coudray bei Goethe zu Tisch. Coudray erzählt viel von der weiblichen Industrieschule und dem Waiseninstitut als den besten Einrichtungen dieser Art des Landes; erstere von der Großfürstin, letzteres vom Großherzog Carl August gegründet. Mancherlei über Theaterdekoration und Wegebau. Coudray legt Goethen den Riß zu einer fürstlichen Kapelle vor. Über den Ort, wo der herrschaftliche Stuhl anzubringen; wogegen Goethe Einwendungen macht, die Coudray annimmt. Nach Tisch Soret. Goethe zeigt uns abermals die Bilder von Herrn von Reutern. Обедал у Гете с главным архитектором Кудрэ. Кудрэ много рассказывал о женской ремесленной школе и сиротском приюте, эти два учреждения он считает лучшими в стране. Школа основана великой княгиней, приют -- великим герцогом Карлом-Августом. Потом разговор о театральных декорациях и дорожном строительстве. Кудрэ показывал Гете чертеж герцогской капеллы. Гете возражает против места, отведенного для герцогского кресла, Кудрэ с ним соглашается. После обеда Сорэ. Гете снова показывает нам картины господина фон Рейтерна.
Donnerstag, den 12. Februar 1829 Четверг, 12 февраля 1829 г.
Goethe lieset mir das frisch entstandene, überaus herrliche Gedicht: "Kein Wesen kann zu nichts zerfallen - ". Гете читает мне только что им написанное, несказанно прекрасное стихотворение "Кто жил, в ничто не обратится..." [60]
"Ich habe", sagte er, "dieses Gedicht als Widerspruch der Verse: >Denn alles muß zu nichts zerfallen, wenn es im Sein beharren will - <, geschrieben, welche dumm sind und welche meine Berliner Freunde bei Gelegenheit der Naturforschenden Versammlung zu meinem Ärger in goldenen Buchstaben ausgestellt haben." -- Это стихотворение, -- сказал он, -- я написал в противовес тому, где сказано: "и все к небытию стремится, чтоб бытию причастным быть". Это глупые стихи, а мои берлинские друзья, к великому моему огорчению, по случаю съезда естествоиспытателей еще выставили их в зале написанными золотыми буквами.
Über den großen Mathematiker Lagrange, an welchem Goethe vorzüglich den trefflichen Charakter hervorhebt. Несколько слов о великом математике Лагранже. Гете прежде всего подчеркивает его прекрасную человеческую сущность.
"Er war ein guter Mensch," sagte er, "und eben deswegen groß. Denn wenn ein guter Mensch mit Talent begabt ist, so wird er immer zum Heil der Welt sittlich wirken, sei es als Künstler, Naturforscher, Dichter oder was alles sonst. -- Он был добрый человек, -- говорит он, -- и уже потому был велик. Ибо добрый человек, одаренный талантом, всегда благотворно воздействует на остальное человечество, будь он художником, естествоиспытателем, поэтом или кем угодно.
Es ist mir lieb," fuhr Goethe fort, "daß Sie Coudray gestern näher kennen gelernt haben. Er spricht sich in Gesellschaft selten aus, aber so unter uns haben Sie gesehen, welch ein trefflicher Geist und Charakter in dem Manne wohnt. Er hat anfänglich vielen Widerspruch erlitten, aber jetzt hat er sich durchgekämpft und genießt vollkommene Gunst und Vertrauen des Hofes. Coudray ist einer der geschicktesten Architekten unserer Zeit. -- Я, рад, -- продолжал он, -- что вы вчера ближе узнали Кудрэ. Он обычно молчалив в обществе, но в тесном дружеском кругу вы могли заметить, какой ум и какой характер сочетаются в нем. Поначалу он то и дело сталкивался с противодействием, но сумел его преодолеть и нынче пользуется доверием и благоволением двора. Кудрэ один из искуснейших архитекторов нашего времени.
Er hat sich zu mir gehalten und ich mich zu ihm, und es ist uns beiden von Nutzen gewesen. Hätte ich den vor funfzig Jahren gehabt!" Его всегда влекло ко мне, а меня к нему, и нам обоим это шло на пользу. Если бы я знал его пятьдесят лет назад!
Über Goethes eigene architektonische Kenntnisse. Ich bemerke, er müsse viel in Italien gewonnen haben. Об архитектурных познаниях самого Гете. Я сказал, что он, видимо, немало приобрел их в Италии.
"Es gab mir einen Begriff vom Ernsten und Großen," antwortete er, "aber keine Gewandtheit. Der weimarische Schloßbau hat mich vor allem gefördert. Ich mußte mit einwirken und war sogar in dem Fall, Gesimse zeichnen zu müssen. -- Италия дала мне представление о серьезном и великом, -- отвечал он, -- но не дала никаких практических навыков. Тут мне пришла на помощь постройка веймарского дворца. Волей-неволей я должен был принять в ней участие и даже делал наброски фризов.
Ich tat es den Leuten von Metier gewissermaßen zuvor, weil ich ihnen in der Intention überlegen war." В какой-то мере я шел впереди профессиональных художников, ибо превосходил их оригинальностью замыслов.
Das Gespräch kam auf Zelter. Разговор коснулся Цельтера.
"Ich habe einen Brief von ihm," sagte Goethe; "er schreibt unter andern, daß die Aufführung des >Messias< ihm durch eine seiner Schülerinnen verdorben sei, die eine Arie zu weich, zu schwach, zu sentimental gesungen. Das Schwache ist ein Charakterzug unsers Jahrhunderts. Ich habe die Hypothese, daß es in Deutschland eine Folge der Anstrengung ist, die Franzosen loszuwerden. Maler, Naturforscher, Bildhauer, Musiker, Poeten, es ist mit wenigen Ausnahmen alles schwach, und in der Masse steht es nicht besser." -- Я получил от него письмо, где он, между прочим, пишет, что премьеру "Мессии" ему испортила одна из учениц, спевшая свою арию слишком мягко, вяло и сентиментально. Вялость, увы, характерная черта нашего столетия. Мне думается, что в Германии это следствие неимоверного напряжения сил, которого нам стоило освобождение от французского ига. Живописцы, естествоиспытатели, скульпторы, музыканты, поэты за небольшим исключением, -- все вялы, да и с народом дело обстоит не лучше.
"Doch", sagte ich, "gebe ich die Hoffnung nicht auf, zum >Faust< eine passende Musik kommen zu sehen." -- Тем не менее я не теряю надежды услышать достойную музыку к "Фаусту", -- сказал я.
"Es ist ganz unmöglich", sagte Goethe. "Das Abstoßende, Widerwärtige, Furchtbare, was sie stellenweise enthalten müßte, ist der Zeit zuwider. Die Musik müßte im Charakter des >Don Juan< sein; Mozart hätte den >Faust< komponieren müssen. Meyerbeer wäre vielleicht dazu fähig, allein der wird sich auf so etwas nicht einlassen; er ist zu sehr mit italienischen Theatern verflochten." -- Этого быть не может, -- отвечал Гете, -- то страшное, отталкивающее, омерзительное, что она местами должна выражать, не во вкусе нашего времени. Здесь бы нужна была такая музыка, как в "Дон-Жуане". Моцарт, вот кто мог бы написать музыку к "Фаусту". Пожалуй, еще Мейербер, но он на это не решится, слишком он тесно связан с итальянским театром.
Sodann, ich weiß nicht mehr, in welcher Verbindung und welchem Bezug, sagte Goethe folgendes sehr Bedeutende. И тут Гете, уж не помню, по какому поводу и в какой связи, произнес нечто весьма примечательное.
"Alles Große und Gescheite", sagte er, "existiert in der Minorität. Es hat Minister gegeben, die Volk und König gegen sich hatten und die ihre großen Plane einsam durchführten. Es ist nie daran zu denken, daß die Vernunft popular werde. Leidenschaften und Gefühle mögen popular werden, aber die Vernunft wird immer nur im Besitz einzelner Vorzüglicher sein." -- Все великое и разумное пребывает в меньшинстве, -- сказал он. -- Мы помним министров, которым равно противостояли и народ, и короли, так что великие свои планы им приходилось осуществлять в одиночку. О том, чтобы разум сделался всенародным, мечтать не приходится. Всенародными могут стать страсти и чувства, но разум навеки останется уделом отдельных избранников.
Freitag, den 13. Februar 1829 Пятница, 13 февраля 1829 г.
Mit Goethe allein zu Tisch. Обедал вдвоем с Гете.
"Ich werde nach Beendigung der 'Wanderjahre'", sagte er, "mich wieder zur Botanik wenden, um mit Soret die Übersetzung weiter zu bringen. Nur fürchte ich, daß es mich wieder ins Weite führt und daß es zuletzt abermals ein Alp wird. Große Geheimnisse liegen noch verborgen; manches weiß ich, von vielem habe ich eine Ahndung. Etwas will ich Ihnen vertrauen und mich wunderlich ausdrücken: -- Вот кончу "Годы странствий", -- сказал он, -- и снова возьмусь за ботанику, чтобы вместе с Сорэ продолжить наш перевод. Боюсь только, как бы это опять не стало нескончаемым кошмаром. Великие тайны еще сокрыты, кое-какие я знаю, многие лишь предчувствую- Сейчас я хочу поверить вам кое-что, пусть в несколько странных выражениях.
Die Pflanze geht von Knoten zu Knoten und schließt zuletzt ab mit der Blüte und dem Samen. In der Tierwelt ist es nicht anders. Die Raupe, der Bandwurm geht von Knoten zu Knoten und bildet zuletzt einen Kopf; bei den höher stehenden Tieren und Menschen sind es die Wirbelknochen, die sich anfügen und anfügen und mit dem Kopf abschließen, in welchem sich die Kräfte konzentrieren. Растение тянется вверх от узла к узлу, завершаясь цветком и зародышем. Не иначе обстоит и в животном мире. Гусеница, ленточный червь тоже растут от узла к узлу и в конце концов образуют голову; у более высоко развитых животных и у людей такую функцию выполняют постепенно прибавляющиеся позвонки, они заканчиваются головой, в коей концентрируются все силы.
Was so bei einzelnen geschieht, geschieht auch bei ganzen Korporationen. Die Bienen, auch eine Reihe von Einzelnheiten, die sich aneinander schließen, bringen als Gesamtheit etwas hervor, das auch den Schluß macht und als Kopf des Ganzen anzusehen ist, den Bienen-König. Wie dieses geschieht, ist geheimnisvoll, schwer auszusprechen, aber ich könnte sagen, daß ich darüber meine Gedanken habe. То же самое происходит не только с отдельными особями, но и с целыми корпорациями. Пчелы, например, то есть множество особей, живущих семьей, вкупе производят некое завершение, иными словами то, что следует считать головою -- пчелиную матку. Как это происходит -- тайна, ее трудно облечь в слова, но кое-какие соображения на этот счет у меня все же имеются.
So bringt ein Volk seine Helden hervor, die gleich Halbgöttern zu Schutz und Heil an der Spitze stehen; und so vereinigten sich die poetischen Kräfte der Franzosen in Voltaire. Solche Häuptlinge eines Volkes sind groß in der Generation, in der sie wirken; manche dauren später hinaus, die meisten werden durch andere ersetzt und von der Folgezeit vergessen." И народ порождает своих героев, которые, словно полубоги, защищают его и ведут к славе. Так, поэтические силы французов объединились в Вольтере. Подобные избранники судьбы главенствуют в своем поколении, воздействие иных длится много дольше, но большинство уступает место новым, и потомство предает их забвению.
Ich freute mich dieser bedeutenden Gedanken. Goethe sprach sodann über Naturforscher, denen es vor allem nur daran liege, ihre Meinung zu beweisen. Я был счастлив, слыша эти незабываемые слова. Далее Гете заговорил об естествоиспытателях, для которых главная забота -- доказать справедливость своих теорий.
"Herr von Buch", sagte er, "hat ein neues Werk herausgegeben, das gleich im Titel eine Hypothese enthält. Seine Schrift soll von Granitblöcken handeln, die hier und dort umherliegen, man weiß nicht wie und woher. Da aber Herr von Buch die Hypothese im Schilde führt, daß solche Granitblöcke durch etwas Gewaltsames von innen hervorgeworfen und zersprengt worden, so deutet er dieses gleich im Titel an, indem er schon dort von 'zerstreuten' Granitblöcken redet, wo denn der Schritt zur Zerstreuung sehr nahe liegt und dem arglosen Leser die Schlinge des Irrtums über den Kopf gezogen wird, er weiß nicht wie. -- Господин фон Бух, -- сказал он, -- выпустил в свет свой новый труд [61] , в самом заглавии коего содержится гипотеза. Речь в этом труде идет о гранитных глыбах, что встречаются то тут, то там, неизвестно как и откуда взявшиеся. Но поскольку господин фон Бух уже создал гипотезу о том, что такие глыбы выброшены изнутри и расщеплены какой-то стихийной силой, он торопится вынести ее в заголовок, упомянув еще и о рассеянных гранитных глыбах, отсюда же один шаг до понятия рассеяния, и таким образом на шее ничего не подозревающего читателя стягивается петля ошибки.
Man muß alt werden, um dieses alles zu übersehen, und Geld genug haben, seine Erfahrungen bezahlen zu können. Jedes Bonmot, das ich sage, kostet mir eine Börse voll Gold; eine halbe Million meines Privatvermögens ist durch meine Hände gegangen, um das zu lernen, was ich jetzt weiß, nicht allein das ganze Vermögen meines Vaters, sondern auch mein Gehalt und mein bedeutendes literarisches Einkommen seit mehr als funfzig Jahren. Außerdem habe ich anderthalb Millionen zu großen Zwecken von fürstlichen Personen ausgeben sehen, denen ich nahe verbunden war und an deren Schritten, Gelingen und Mißlingen ich teilnahm. Надо дожить до старости, чтобы все это постигнуть, и еще иметь достаточно денег, чтобы оплачивать приобретенные знания. Каждое bon mot (Острота (фр).), мною сказанное, стоит мне кошелька, набитого золотом. Полмиллиона личного моего состояния ушло на изучение того, что я теперь знаю, -- не только все отцовское наследство, но и мое жалованье, и мои изрядные литературные доходы более чем за пятьдесят лет. Да еще и владетельные особы истратили полтора миллиона на высокие научные цели. Я знаю это точно, так как принимал непосредственное участие в удачах и неудачах этих начинаний.
Es ist nicht genug, daß man Talent habe, es gehört mehr dazu, um gescheit zu werden; man muß auch in großen Verhältnissen leben und Gelegenheit haben, den spielenden Figuren der Zeit in die Karten zu sehen und selber zu Gewinn und Verlust mitzuspielen. Быть человеком одаренным -- недостаточно; чтобы набраться ума, нужно еще многое: например, жить в полном достатке, уметь заглядывать в карты тех, кто в твое время ведет крупную игру, самому быть готовым к большому выигрышу и такому же проигрышу.
Ohne meine Bemühungen in den Naturwissenschaften hätte ich jedoch die Menschen nie kennen gelernt, wie sie sind. In allen anderen Dingen kann man dem reinen Anschauen und Denken, den Irrtümern der Sinne wie des Verstandes, den Charakterschwächen und -stärken nicht so nachkommen; es ist alles mehr oder weniger biegsam und schwankend und läßt alles mehr oder weniger mit sich handeln, aber die Natur versteht gar keinen Spaß, sie ist immer wahr, immer ernst, immer strenge, sie hat immer recht, und die Fehler und Irrtümer sind immer des Menschen. Den Unzulänglichen verschmäht sie, und nur dem Zulänglichen, Wahren und Reinen ergibt sie sich und offenbart ihm ihre Geheimnisse. Не занимайся я природоведением, я бы так и не научился досконально узнавать людей. Ни одна другая область знаний не позволяет так проследить за чистотой созерцания и помыслов, за заблуждениями чувств и рассудка, за слабостью характера и его силой, ведь все это до известной степени непрочно, шатко и поддается произвольному толкованию, но природа не позволяет с собой шутить, она всегда правдива, всегда серьезна и сурова. Природа неизменно права, только человеку присущи ошибки и заблуждения. Нищего духом она чурается, покоряясь и открывая свои тайны лишь одаренному, честному и чистому.
Der Verstand reicht zu ihr nicht hinauf, der Mensch muß fähig sein, sich zur höchsten Vernunft erheben zu können, um an die Gottheit zu rühren, die sich in Urphänomenen, physischen wie sittlichen, offenbaret, hinter denen sie sich hält und die von ihr ausgehen. С помощью рассудка до нее не доберешься, человек должен стать обладателем высшего разума, чтобы коснуться одежд богини, которая является ему в прафеноменах физических и нравственных, таится за ними и их создает.
Die Gottheit aber ist wirksam im Lebendigen, aber nicht im Toten; sie ist im Werdenden und sich Verwandelnden, aber nicht im Gewordenen und Erstarrten. Deshalb hat auch die Vernunft in ihrer Tendenz zum Göttlichen es nur mit dem Werdenden, Lebendigen zu tun, der Verstand mit dem Gewordenen, Erstarrten, daß er es nutze. Но божество дает знать о себе лишь в живом, в том, что находится в становлении и постоянно меняется, а не в сложившемся и застывшем. Посему и разум в своем стремлении к божественному имеет дело лишь с живым, становящимся, рассудок же извлекает пользу для себя из сложившегося и застывшего.
Die Mineralogie ist daher eine Wissenschaft für den Verstand, für das praktische Leben, denn ihre Gegenstände sind etwas Totes, das nicht mehr entsteht, und an eine Synthese ist dabei nicht zu denken. Die Gegenstände der Meteorologie sind zwar etwas Lebendiges, das wir täglich wirken und schaffen sehen; sie setzen eine Synthese voraus; allein der Mitwirkungen sind so mannigfaltige, daß der Mensch dieser Synthese nicht gewachsen ist und er sich daher in seinen Beobachtungen und Forschungen unnütz abmühet. Wir steuern dabei auf Hypothesen los, auf imaginäre Inseln, aber die eigentliche Synthese wird wahrscheinlich ein unentdecktes Land bleiben. Und mich wundert es nicht, wenn ich bedenke, wie schwer es gehalten, selbst in so einfachen Dingen wie die Pflanze und die Farbe zu einiger Synthese zu gelangen." Отсюда следует, что минералогия -- наука рассудочная, приспособленная для практической жизни, ибо объекты, ею изучаемые, это нечто мертвое, установившееся, и о синтезе здесь речи быть не может. Объекты, изучаемые метеорологией, -- живые, каждодневно действующие и созидающие, правда, предполагают синтез, но явления, им сопутствующие, столь разнообразны, что этот синтез все равно недоступен человеку, и посему все исследования и наблюдения только понапрасну истощают его силы. Здесь мы держим курс на гипотезы, на воображаемые острова, по подлинный синтез так, вероятно, и останется белым пятном на карте. И ничего тут нет удивительного, когда думаешь, как трудно достигнуть хоть относительного синтеза даже в простейших явлениях, таких, как растение и цвет.
Sonntag, den 15. Februar 1829 Воскресенье, 15 февраля 1829 г.
Goethe empfing mich mit großem Lobe wegen meiner Redaktion der naturhistorischen Aphorismen für die 'Wanderjahre'. Гете встретил меня похвалами за мое редактирование естественноисторических афоризмов для "Годов странствий".
"Werfen Sie sich auf die Natur," sagte er, "Sie sind dafür geboren, und schreiben Sie zunächst ein Kompendium der Farbenlehre." -- Займитесь-ка природой, -- сказал он, -- вы для этого созданы, и для начала изложите вкратце мое учение о цвете. [62]
Wir sprachen viel über diesen Gegenstand. Мы долго беседовали на эту тему.
Eine Kiste vom Niederrhein langte an, mit ausgegrabenen antiken Gefäßen, Mineralien, kleinen Dombildern und Gedichten des Karnevals, welches alles nach Tisch ausgepackt wurde. С Нижнего Рейна пришла посылка с античными сосудами, найденными при раскопках, образчиками минералов, миниатюрными изображениями соборов и записанными карнавальными песенками, которую мы распаковали после обеда.
Dienstag, den 17. Februar 1829 Вторник, 17 февраля 1829 г,
Viel über den 'Groß-Cophta' gesprochen. Много говорили о "Великом Кофте".
"Lavater", sagte Goethe, "glaubte an Cagliostro und dessen Wunder. Als man ihn als einen Betrüger entlarvt hatte, behauptete Lavater, dies sei ein anderer Cagliostro, der Wundertäter Cagliostro sei eine heilige Person. -- Лафатер, -- сказал Гете, -- верил в Калиостро и в его чудеса. Когда тот был разоблачен как мошенник, Лафатер утверждал, что это другой Калиостро, ибо чудодей Калиостро -- святой.
Lavater war ein herzlich guter Mann, allein er war gewaltigen Täuschungen unterworfen, und die ganz strenge Wahrheit war nicht seine Sache, er belog sich und andere. Es kam zwischen mir und ihm deshalb zum völligen Bruch. Zuletzt habe ich ihn noch in Zürich gesehen, ohne von ihm gesehen zu werden. Verkleidet ging ich in einer Allee, ich sah ihn auf mich zukommen, ich bog außerhalb, er ging an mir vorüber und kannte mich nicht. Sein Gang war wie der eines Kranichs, weswegen er auf dem Blocksberg als Kranich vorkommt." Лафатер был добрейший человек, склонный, однако, к невероятным заблуждениям, истина как таковая была ему чужда, он обманывал себя и других. Поэтому-то между нами и произошел полный разрыв. В последний раз я видел его в Цюрихе, но он меня не видел. Никем не узнаваемый из-за своего необычного платья, я шел по аллее и, заметив, что он идет мне навстречу, свернул в сторону, он прошествовал мимо, так и не узнав меня. Походка у него была журавлиная, отчего я и изобразил его на Блоксберге в виде журавля.
Ich fragte Goethe, ob Lavater eine Tendenz zur Natur gehabt, wie man fast wegen seiner 'Physiognomik' schließen sollte. Я спросил Гете, интересовался ли Лафатер природоведением, как это, собственно, можно заключить из его "Физиогномики".
"Durchaus nicht," antwortete Goethe, "seine Richtung ging bloß auf das Sittliche, Religiöse. Was in Lavaters 'Physiognomik' über Tierschädel vorkommt, ist von mir." -- Нимало, -- ответил Гете, -- мысль его была устремлена лишь к нравственному, религиозному. То, что в его "Физиогномике" сказано о черепе животных, мои слова.
Das Gespräch lenkte sich auf die Franzosen, auf die Vorlesungen von Guizot, Villemain und Cousin, und Goethe sprach mit hoher Achtung über den Standpunkt dieser Männer, und wie sie alles von einer freien und neuen Seite betrachteten und überall gerade aufs Ziel losgingen. Разговор зашел о французах, о лекциях Гизо, Виллемена и Кузена, Гете с глубоким уважением отозвался об их воззрениях, равно как и об их уменье рассматривать исторические события свободно, всегда с какой-то новой стороны и притом идя прямо к цели.
"Es ist," sagte Goethe, "als wäre man bis jetzt in einen Garten auf Umwegen und durch Krümmungen gelangt; diese Männer aber sind kühn und frei genug, die Mauer dort einzureißen und eine Tür an derjenigen Stelle zu machen, wo man sogleich auf den breitesten Weg des Gartens tritt." -- Это все равно, -- сказал он, -- что вы бы ходили в сад окольными, путаными дорогами, но вот нашлись люди достаточно смелые и независимые, чтобы пробить стену и сделать калитку как раз в том месте, где прямо попадаешь на широкую аллею сада.
Von Cousin kamen wir auf indische Philosophie. От Кузена мы перешли к индусской философии.
"Diese Philosophie", sagte Goethe, "hat, wenn die Nachrichten des Engländers wahr sind, durchaus nichts Fremdes, vielmehr wiederholen sich in ihr die Epochen, die wir alle selber durchmachen. Mir sind Sensualisten, solange wir Kinder sind; Idealisten, wenn wir lieben und in den geliebten Gegenstand Eigenschaften legen, die nicht eigentlich darin sind; die Liebe wankt, wir zweifeln an der Treue und sind Skeptiker, ehe wir es glaubten. Der Rest des Lebens ist gleichgültig, wir lassen es gehen, wie es will, und endigen mit dem Quietismus, wie die indischen Philosophen auch. -- В этой философии, -- сказал Гете, -- если верить сведениям англичан, нет ничего чуждого нам, скорее в ней повторяются эпохи, через которые прошли мы все. В детстве мы сенсуалисты; когда любим и приписываем предмету своей любви свойства, которых в нем, собственно, нет -- идеалисты. Едва только любовь зашатается, едва пробудятся сомнения в верности любимой, и в мгновенье ока мы уже скептики. К остатку жизни относишься безразлично, -- как есть, так и ладно, вот мы, наподобие индийских философов, и кончаем квиетизмом.
In der deutschen Philosophie wären noch zwei große Dinge zu tun. Kant hat die 'Kritik der reinen Vernunft' geschrieben, womit unendlich viel geschehen, aber der Kreis nicht abgeschlossen ist. Jetzt müßte ein Fähiger, ein Bedeutender die Kritik der Sinne und des Menschenverstandes schreiben, und wir würden, wenn dieses gleich vortrefflich geschehen, in der deutschen Philosophie nicht viel mehr zu wünschen haben. В немецкой философии надо бы довести до конца еще два важнейших дела. Кант написал "Критику чистого разума" и тем самым совершил бесконечно многое, но круг еще не замкнулся. Теперь необходимо, чтобы талантливый, значительный человек написал критику чувств и рассудка. Если бы она оказалась удачной, нам, пожалуй, больше нечего было бы спрашивать с немецкой философии.
Hegel", fuhr Goethe fort, "hat in den 'Berliner Jahrbüchern' eine Rezension über Hamann geschrieben, die ich in diesen Tagen lese und wieder lese und die ich sehr loben muß. Hegels Urteile als Kritiker sind immer gut gewesen. -- Гегель, -- продолжал он, -- написал в "Берлинском ежегоднике" рецензию на Гаманна, намедни я читал ее, потом перечитывал, и она показалась мне достойной всяческих похвал. Впрочем, критические отзывы Гегеля всегда были превосходны.
Villemain steht in der Kritik gleichfalls sehr hoch. Die Franzosen werden zwar nie ein Talent wieder sehen, das dem von Voltaire gewachsen wäre. Von Villemain aber kann man sagen, daß er in seinem geistigen Standpunkt über Voltairen erhaben ist, so daß er ihn in seinen Tugenden und Fehlern beurteilen kann." Виллемен тоже отличный критик. У французов, правда, никогда уже не будет гения, равного Вольтеру, но о Виллемене смело можно сказать, что духовной своей статью он возвышается над Вольтером, а посему вправе судить о его достоинствах и недостатках.
Mittwoch, den 18. Februar 1829 Среда, 18 февраля 1829 г.
Wir sprachen über die Farbenlehre, unter andern über Trinkgläser, deren trübe Figuren gegen das Licht gelb und gegen das Dunkele blau erscheinen, und die also die Betrachtung eines Urphänomens gewähren. Разговор коснулся учения о цвете, и, между прочим, бокалов, мутный рисунок которых на свету кажется желтым, а на темном фоне синим, иными словами -- здесь мы видим перед собою прафеномен.
"Das Höchste, wozu der Mensch gelangen kann," sagte Goethe bei dieser Gelegenheit, "ist das Erstaunen, und wenn ihn das Urphänomen in Erstaunen setzt, so sei er zufrieden; ein Höheres kann es ihm nicht gewähren, und ein Weiteres soll er nicht dahinter suchen; hier ist die Grenze. Aber den Menschen ist der Anblick eines Urphänomens gewöhnlich noch nicht genug, sie denken, es müsse noch weiter gehen, und sie sind den Kindern ähnlich, die, wenn sie in einen Spiegel geguckt, ihn sogleich umwenden, um zu sehen, was auf der anderen Seite ist." -- Высшее, чего может достигнуть человек, -- заметил Гете по этому поводу, -- изумление. Ежели прафеномен повергнул его в изумление, он должен быть доволен, ничего более высокого увидеть ему не дано, а искать дальнейшего не имеет смысла -- это граница. Но люди обычно не удовлетворяются содержанием прафеномена, им подавай то, что кроется за ним, и в этом они похожи на детей, что, глянув в зеркало, тотчас же переворачивают его -- посмотреть, что там с другой стороны.
Das Gespräch lenkte sich auf Merck, und ich fragte, ob Merck sich auch mit Naturstudien befaßt. Разговор перешел на Мерка, я спросил, занимался ли и он естественными науками.
"O ja," sagte Goethe, "er besaß sogar bedeutende naturhistorische Sammlungen. Merck war überhaupt ein höchst vielseitiger Mensch. Er liebte auch die Kunst, und zwar ging dieses so weit, daß, wenn er ein gutes Stück in den Händen eines Philisters sah, von dem er glaubte, daß er es nicht zu schätzen wisse, er alles anwendete, um es in seine eigene Sammlung zu bringen. Er hatte in solchen Dingen gar kein Gewissen, jedes Mittel war ihm recht, und selbst eine Art von grandiosem Betrug wurde nicht verschmäht, wenn es nicht anders gehen wollte." Goethe erzählte dieser Art einige sehr interessante Beispiele. -- О да, -- отвечал Гете, -- у него имелись даже весьма примечательные естественноисторические коллекции. Мерк был вообще человеком необычайно разносторонним. Искусство он тоже любил и в своей любви заходил так далеко, что, видя, какое-нибудь значительное произведение в руках филистера, который, как он считал, не мог по достоинству оценить его, ничем не брезговал, чтобы заполучить таковое в свою коллекцию. Тут уж он начисто не помнил о совести, любое средство было для него хорошо, он не останавливался даже перед прямым надувательством, если уж ничего другого не оставалось. -- И Гете рассказал несколько забавных случаев из жизни Мерка.
"Ein Mensch wie Merck", fuhr er fort, "wird gar nicht mehr geboren, und wenn er geboren würde, so würde die Welt ihn anders ziehen. Es war überhaupt eine gute Zeit, als ich mit Merck jung war. Die deutsche Literatur war noch eine reine Tafel, auf die man mit Lust viel Gutes zu malen hoffte. Jetzt ist sie so beschrieben und besudelt, daß man keine Freude hat sie anzublicken und daß ein gescheiter Mensch nicht weiß, wohin er noch etwas zeichnen soll." -- Такой человек, -- продолжал он, -- теперь уже не может появиться на свет, а если бы и появился, к нему отнеслись бы совсем по-другому. Да, в хорошее время мы были молоды с Мерком. Немецкая литература еще оставалась чистым листом бумаги, на котором мы мечтали и надеялись написать много хорошего. Теперь этот лист до того исчеркан и измаран, что разумный человек не знает, куда еще можно что-то пристроить.
Donnerstag, den 19. Februar 1829 Четверг, 19 февраля 1829 г.
Mit Goethe in seiner Arbeitsstube allein zu Tisch. - Er war sehr heiter und erzählte mir, daß ihm am Tage manches Gute widerfahren und daß er auch ein Geschäft mit Artaria und dem Hof glücklich beendigt sehe. Обедал вдвоем с Гете в его кабинете. Он был очень оживлен и утверждал, что день у него выдался на редкость удачный и что он, к удовольствию двора, покончил дело с Артариа.
Wir sprachen sodann viel über 'Egmont', der am Abend vorher nach der Bearbeitung von Schiller gegeben worden, und es kamen die Nachteile zur Erwähnung, die das Stück durch diese Redaktion zu leiden hat. Засим мы долго говорили об "Эгмонте", которого давали накануне в обработке Шиллера, не умолчав и об известном ущербе, понесенном пьесой от этой редакции.
"Es ist in vielfacher Hinsicht nicht gut," sagte ich, "daß die Regentin fehlt; sie ist vielmehr dem Stücke durchaus notwendig. Denn nicht allein, daß das Ganze durch diese Fürstin einen höheren, vornehmeren Charakter erhält, sondern es treten auch die politischen Verhältnisse, besonders in bezug auf den spanischen Hof, durch ihre Dialoge mit Machiavell durchaus reiner und entschiedener hervor." -- Мне представляется во многих отношениях неудачным, -- сказал я, -- устранение правительницы, она здесь -- необходимое действующее лицо. Дело даже не в том, что благодаря ей целое становится возвышеннее и благороднее, но и политические обстоятельства, -- в первую очередь все касающееся испанского двора, -- яснее, решительнее выступают в ее диалогах с Макиавелли.
"Ganz ohne Frage", sagte Goethe. "Und dann gewinnt auch Egmont an Bedeutung durch den Glanz, den die Neigung der Fürstin auf ihn wirft, so wie auch Klärchen gehoben erscheint, wenn wir sehen, daß sie, selbst über Fürstinnen siegend, Egmonts ganze Liebe allein besitzt. Dieses sind alles sehr delikate Wirkungen, die man freilich ohne Gefahr für das Ganze nicht verletzen darf." -- Без всякого сомнения, -- согласился Гете, -- да и сам Эгмонт становится значительнее от того света, которым его озаряет благоволение правительницы. Клерхен тоже выигрывает в наших глазах тем, что, выдержав соперничество столь высокопоставленной особы, всецело владеет любовью Эгмонта. Все это черты весьма деликатного свойства, и, чтобы не нарушить целого, их лучше бы не трогать.
"Auch will mir scheinen," sagte ich, "daß bei den vielen bedeutenden Männerrollen eine einzige weibliche Figur wie Klärchen zu schwach und etwas gedrückt erscheint. Durch die Regentin aber erhält das ganze Gemälde mehr Gleichgewicht. Daß von ihr im Stücke gesprochen wird, will nicht viel sagen; das persönliche Auftreten macht den Eindruck." -- И еще одно, -- сказал я, -- мне думается, что среди много численных и ярких мужских ролей единственная женская роль -- Клерхен -- выглядит несколько расплывчатой. Правительница сообщает известное равновесие всей картине, и хотя в пьесе о ней и упоминают, этого недостаточно, впечатление производит только персонаж, присутствующий на сцене.
"Sie empfinden das Verhältnis sehr richtig", sagte Goethe. "Als ich das Stück schrieb, habe ich, wie Sie denken können, alles sehr wohl abgewogen, und es ist daher nicht zu verwundern, daß ein Ganzes sehr empfindlich leiden muß, wenn man eine Hauptfigur herausreißt, die ins Ganze gedacht worden und wodurch das Ganze besteht. Aber Schiller hatte in seiner Natur etwas Gewaltsames; er handelte oft zu sehr nach einer vorgefaßten Idee, ohne hinlängliche Achtung vor dem Gegenstande, der zu behandeln war." -- Вы совершенно правильно оценили положение, -- сказал Гете.-- Когда я писал "Эгмонта", я, разумеется, тщательно все взвесил, так что целое изрядно пострадало, когда из него вырвали одно из главных действующих лиц, задуманных как его неотъемлемая со ставная часть. Но Шиллер был решителен, скор на руку и нередко действовал согласно своей предвзятой идее, без достаточного уважения к предмету, который брался обрабатывать.
"Man möchte auf Sie schelten," sagte ich, "daß Sie es gelitten und daß Sie in einem so wichtigen Fall ihm so unbedingte Freiheit gegeben." -- Но ведь и вы были неправы, -- отвечал я, -- что снесли это и в таком, безусловно, важном случае предоставили ему неограниченную свободу действий.
"Man ist oft gleichgültiger als billig", antwortete Goethe. "Und dann war ich in jener Zeit mit anderen Dingen tief beschäftigt. Ich hatte so wenig ein Interesse für 'Egmont' wie für das Theater; ich ließ ihn gewähren. Jetzt ist es wenigstens ein Trost für mich, daß das Stück gedruckt dasteht und daß es Bühnen gibt, die verständig genug sind, es treu und ohne Verkürzung ganz so aufzuführen, wie ich es geschrieben." -- Увы, мы часто бываем не столько снисходительными, сколько равнодушными, -- отвечал Гете, -- к тому же я в ту пору был поглощен совсем другим, ни "Эгмонт", ни театр меня не интересовали, вот я это и допустил. Теперь мне остается утешаться тем, что пьеса напечатана в первоначальном виде и что нашлись театры достаточно разумные, чтобы ставить ее без сокращений, такою, какой я ее написал.
Goethe erkundigte sich sodann nach der Farbenlehre, und ob ich seinem Vorschlage, ein Kompendium zu schreiben, weiter nachgedacht. Ich sagte ihm, wie es damit stehe, und so gerieten wir unvermutet in eine Differenz, die ich bei der Wichtigkeit des Gegenstandes mitteilen will. Затем Гете спросил, думал ли я над его предложением -- вкратце изложить "Учение о цвете". Я сказал, как у меня с этим обстоит, и между нами неожиданно возникло разногласие, о котором, ввиду важности предмета, я и хочу рассказать здесь.
Wer es beobachtet hat, wird sich erinnern, daß bei heiteren Wintertagen und Sonnenschein die Schatten auf dem Schnee häufig blau gesehen werden. Dieses Phänomen bringt Goethe in seiner 'Farbenlehre' unter die subjektiven Erscheinungen, indem er als Grundlage annimmt, daß das Sonnenlicht zu uns, die wir nicht auf den Gipfeln hoher Berge wohnen, nicht durchaus weiß, sondern durch eine mehr oder weniger dunstreiche Atmosphäre dringend, in einem gelblichen Schein herabkomme; und daß also der Schnee, von der Sonne beschienen, nicht durchaus weiß, sondern eine gelblich tingierte Fläche sei, die das Auge zum Gegensatz und also zur Hervorbringung der blauen Farbe anreize. Der auf dem Schnee gesehen werdende blaue Schatten sei demnach eine geforderte Farbe, unter welcher Rubrik Goethe denn auch das Phänomen abhandelt und danach die von Saussure auf dem Montblanc gemachten Beobachtungen sehr konsequent zurechtlegt. Всякий, кто наблюдал такое явление, вспомнит, что в солнечные зимние дни мы часто видим на снегу синие тени. Это явление Гете в своем "Учении о цвете" определяет как субъективный феномен, основываясь на том, что солнечный свет -- поскольку мы живем не на горных вершинах -- доходит до нас не абсолютно белым, но, пробившись через больше или меньше наполненную парами атмосферу, приобретает желтоватый оттенок, а значит, освещенный солнцем снег представляет собою не чисто белую, но желтоватую поверхность, которая провоцирует наш глаз на некое противопоставление, то есть на порождение синего цвета. Тем самым синяя тень является затребованным цветом; под этим углом Гете рассматривает данный феномен и, взяв его за исходную точку, весьма последовательно толкует наблюдения, сделанные Соссюром на Монблане.
Als ich nun in diesen Tagen die ersten Kapitel der 'Farbenlehre' abermals betrachtete, um mich zu prüfen, ob es mir gelingen möchte, Goethes freundlicher Aufforderung nachzukommen und ein Kompendium seiner Farbenlehre zu schreiben, war ich, durch Schnee und Sonnenschein begünstigt, in dem Fall, ebengedachtes Phänomen des blauen Schattens abermals näher in Augenschein zu nehmen, wo ich denn zu einiger Überraschung fand, daß Goethes Ableitung auf einem Irrtum beruhe. Wie ich aber zu diesem Aperçu gelangte, will ich sagen. Намедни, когда я перечитывал первые главы "Учения о цвете", дабы проверить, справлюсь ли я с дружески предложенной мне Гете работой -- вкратце изложить это учение, мне, поскольку день стоял солнечный и выпало много снегу, представилась оказия еще раз ближе присмотреться к упомянутому феномену, и тут я с изумлением убедился, что вывод, сделанный Гете, ошибочен. О том, как я пришел к этому выводу, я и хочу сейчас поведать.
Aus den Fenstern meines Wohnzimmers sehe ich grade gegen Süden, und zwar auf einen Garten, der durch ein Gebäude begrenzt wird, das bei dem niederen Stande der Sonne im Winter mir entgegen einen so großen Schatten wirft, daß er über die halbe Fläche des Gartens reicht. Из окон моей гостиной, выходящих на юг, виден сад, ограниченный зданием, которое зимой, при низком солнцестоянии, отбрасывает по направлению к моему дому огромную тень, покрывающую добрую половину сада.
Auf diese Schattenfläche im Schnee blickte ich nun vor einigen Tagen bei völlig blauem Himmel und Sonnenscheine und war überrascht, die ganze Masse vollkommen blau zu sehen. Eine geforderte Farbe, sagte ich zu mir selber, kann dieses nicht sein, denn mein Auge wird von keiner von der Sonne beschienenen Schneefläche berührt, wodurch jener Gegensatz hervorgerufen werden könnte; ich sehe nichts als die schattige blaue Masse. Um aber durchaus sicher zu gehen und zu verhindern, daß der blendende Schein der benachbarten Dächer nicht etwa mein Auge berühre, rollte ich einen Bogen Papier zusammen und blickte durch solche Röhre auf die schattige Fläche, wo denn das Blau unverändert zu sehen blieb. Несколько дней назад при солнце, сияющем на ясном небе, я глянул на эту затененную и заснеженную поверхность и с удивлением отметил, что вся она кажется мне синей. "Затребованным" цветом, сказал я себе, это быть не может, ибо взгляд мой не достигает какой-либо снежной поверхности, которая могла бы вызвать этот контраст; я не вижу ничего, кроме синей затененной массы. Боясь, однако, впасть в ошибку, -- а вдруг мне в глаза попадает слепящий отсвет соседних крыш, -- я скатал лист бумаги и через эту трубку стал смотреть на тень, по-прежнему остававшуюся синей.
Daß dieser blaue Schatten also nichts Subjektives sein konnte, darüber blieb mir nun weiter kein Zweifel. Die Farbe stand da außer mir, selbständig, mein Subjekt hatte darauf keinen Einfluß. Was aber war es? Und da sie nun einmal da war, wodurch konnte sie entstehen? Теперь я уже с полной несомненностью знал, что синяя тень не была субъективной. Цвет существовал самостоятельно, вне меня, я не имел на него ни малейшего субъективного влияния. Что же это, спрашивается, такое? И раз эта синева есть, чем она могла быть вызвана?
Ich blickte noch einmal hin und umher, und siehe, die Auflösung des Rätsels kündigte sich mir an. Was kann es sein, sagte ich zu mir selber, als der Widerschein des blauen Himmels, den der Schatten herablockt und der Neigung hat, im Schatten sich anzusiedeln? Denn es steht geschrieben: die Farbe ist dem Schatten verwandt, sie verbindet sich gerne mit ihm und erscheint uns gerne in ihm und durch ihn, sobald der Anlaß nur gegeben ist. Я еще раз посмотрел в окно, огляделся кругом, и разгадка напросилась сама собой. Это не что иное, сказал я себе, как отражение синего неба, тень притягивает отражение к себе, а оно стремится осесть в тени. Ведь сказано же, цвет сродни тени, он по малейшему поводу сочетается с нею и охотно в ней или через нее проявляется.
Die folgenden Tage gewährten Gelegenheit, meine Hypothese wahr zu machen. Ich ging in den Feldern, es war kein blauer Himmel, die Sonne schien durch Dünste, einem Heerrauch ähnlich, und verbreitete über den Schnee einen durchaus gelben Schein; sie wirkte mächtig genug, um entschiedene Schatten zu werfen, und es hätte in diesem Fall nach Goethes Lehre das frischeste Blau entstehen müssen. Es entstand aber nicht, die Schatten blieben grau. Последующие дни дали мне возможность убедиться в правильности моей гипотезы. Я шел по полю, небо не было синим, солнце светило как сквозь туман или дымовую завесу, на снег ложился явственный желтый отсвет, достаточно сильный, чтобы отбрасывать четкие тени, и в этом случае, согласно учению Гете, должна была возникнуть яркая синева. Но она не возникла, тени оставались серыми.
Am nächsten Vormittage bei bewölkter Atmosphäre blickte die Sonne von Zeit zu Zeit herdurch und warf auf dem Schnee entschiedene Schatten. Allein sie waren ebenfalls nicht blau, sondern grau. In beiden Fällen fehlte der Widerschein des blauen Himmels, um dem Schatten seine Färbung zu geben. Назавтра утро было пасмурное, хотя солнце время от времени проглядывало сквозь тучи, отбрасывая на снег четкие тени. Но и они были не синими, а серыми. В обоих случаях отсутствовало отражение синевы неба, которое сообщало бы теням свою окраску.
Ich hatte demnach eine hinreichende Überzeugung gewonnen, daß Goethes Ableitung des mehrgedachten Phänomens von der Natur nicht als wahr bestätigt werde und daß seine diesen Gegenstand behandelnden Paragraphen der 'Farbenlehre' einer Umarbeitung dringend bedurften. Таким образом, я проникся убеждением, что объяснение Гете данного феномена не подтверждается природой и что параграфы его "Учения", трактующие этот вопрос, нуждаются в основательной переработке.
Etwas Ähnliches begegnete mir mit den farbigen Doppelschatten, die mit Hülfe eines Kerzenlichtes morgens früh bei Tagesanbruch sowie abends in der ersten Dämmerung, desgleichen bei hellem Mondschein, besonders schön gesehen werden. Daß hiebei der eine Schatten, nämlich der vom Kerzenlichte erleuchtete, gelbe, objektiver Art sei und in die Lehre von den trüben Mitteln gehöre, hat Goethe nicht ausgesprochen, obgleich es so ist; den andern, vom schwachen Tages- oder Mondlichte erleuchteten, bläulichen oder bläulich-grünen Schatten aber erklärt er für subjektiv, für eine geforderte Farbe, die durch den auf dem weißen Papier verbreiteten gelben Schein des Kerzenlichtes im Auge hervorgerufen werde. Нечто сходное произошло затем и с окрашенными двойными тенями от свечи, которые хорошо наблюдать на рассвете, под вечер, когда начинает смеркаться и, всего лучше, при сиянии луны. О том, что в данном случае одна тень, а именно желтая, освещенная огоньком свечи, несомненно, являясь объективной, относится к учению о мутных средах, Гете не упомянул вовсе, хоть это и бесспорно. Другую же, голубоватую, вернее, голубовато-зеленую, при слабом сумеречном или лунном свете, он признает субъективной, то есть обособленным цветом, который вызван в нашем глазу желтым отсветом свечи на листе белой бумаги.
Diese Lehre fand ich nun bei sorgfältigster Beobachtung des Phänomens gleichfalls nicht durchaus bestätigt; es wollte mir vielmehr erscheinen, als ob das von außen hereinwirkende schwache Tages- oder Mondlicht einen bläulich färbenden Ton bereits mit sich bringe, der denn teils durch den Schatten, teils durch den fordernden gelben Schein des Kerzenlichtes verstärkt werde, und daß also auch hiebei eine objektive Grundlage stattfinde und zu beachten sei. Тщательнейшим образом присмотревшись и к этому феномену, я понял, что он, в свою очередь, не подтверждает вывод, сделанный Гете, скорее мне казалось, что проникающий извне слабый дневной или лунный свет уже несет с собою синеватый оттенок, усиленный и поощренный отчасти тенью, отчасти желтым огоньком свечи, и что, следовательно, здесь тоже имеется объективная основа, которой нельзя пренебречь.
Daß das Licht des anbrechenden Tages wie des Mondes einen bleichen Schein werfe, ist bekannt. Ein bei Tagesanbruch oder im Mondschein angeblicktes Gesicht erscheint blaß, wie genugsame Erfahrungen bestätigen. Auch Shakespeare scheint dieses gekannt zu haben, denn jener merkwürdigen Stelle, wo Romeo bei Tagesanbruch von seiner Geliebten geht und in freier Luft eins dem andern plötzlich so bleich erscheint, liegt diese Wahrnehmung sicher zum Grunde. Die bleich machende Wirkung eines solchen Lichtes aber wäre schon genugsame Andeutung, daß es einen grünlichen oder bläulichen Schein mit sich führen müsse, indem ein solches Licht dieselbige Wirkung tut wie ein Spiegel aus bläulichem oder grünlichem Glase. Doch stehe noch folgendes zu weiterer Bestätigung. Всем известно, что свет занимающегося дня, равно как и лунный свет, отбрасывает лишь бледный отблеск. Бледным кажется лицо, на которое смотришь в предрассветных сумерках или при лунном свете, что подтверждает и стародавний опыт. Это, видимо, знал еще Шекспир; достаточно вспомнить то удивительное место, когда Ромео на рассвете расстается с возлюбленной, и на вольном воздухе оба внезапно кажутся друг другу бледными как смерть. Уже одно то, что свет раннего утра нагоняет такую бледность на лица, доказывает, что ему присущ зеленоватый или синеватый отсвет, -- ведь точно такой же эффект достигается зеркалом с синеватым или зеленоватым стеклом. Но для пущей убедительности постараюсь привести еще и следующие соображения.
Das Licht, vom Auge des Geistes geschaut, mag als durchaus weiß gedacht werden. Allein das empirische, vom körperlichen Auge wahrgenommene Licht wird selten in solcher Reinheit gesehen; vielmehr hat es, durch Dünste oder sonst modifiziert, die Neigung, sich entweder für die Plus- oder Minusseite zu bestimmen, und entweder mit einem gelblichen oder bläulichen Ton zu erscheinen. Das unmittelbare Sonnenlicht neigt sich in solchem Fall entschieden zur Plusseite, zum gelblichen, das Kerzenlicht gleichfalls; das Licht des Mondes aber sowie das bei der Morgen- und Abenddämmerung wirkende Tageslicht, welches beides keine direkte, sondern reflektierte Lichter sind, die überdies durch Dämmerung und Nacht modifiziert werden, neigen sich auf die passive, auf die Minusseite und kommen zum Auge in einem bläulichen Ton. Свет, созерцаемый духовным оком, представляется нам совершенно белым, но свету эмпирическому, воспринятому телесным глазом, такая чистота не свойственна. Испарения или другие какие-то причины модифицируют его и, склоняя в сторону то плюса, то минуса, придают ему то желтоватый, то синеватый оттенок. Непосредственный солнечный свет решительно стремится к плюсу, к желтизне, так же как и свет свечи, а свет луны и сумеречный предутренний и предвечерний свет, собственно, являющийся светом не прямым, а отраженным, да еще модифицированный полумраком и ночью, склоняется к минусу, иными словами, наш глаз воспринимает этот свет как синеватый.
Man lege in der Dämmerung oder bei Mondenschein einen weißen Bogen Papier so, daß dessen eine Hälfte vom Mond- oder Tageslichte, dessen andere aber vom Kerzenlichte beschienen werde, so wird die eine Hälfte einen bläulichen, die andere einen gelblichen Ton haben, und so werden beide Lichter, ohne hinzugekommenen Schatten und ohne subjektive Steigerung, bereits auf der aktiven oder passiven Seite sich befinden. Попробуйте в сумерках или при лунном свете положить белый лист бумаги так, чтобы на одну его половину падал лунный или дневной свет, а другая была бы освещена огоньком свечи, -- первая будет иметь синеватый, а вторая желтоватый оттенок, и, следовательно, оба света, безотносительно к тени и субъективному усилению восприятия, находятся: один на активной, другой на пассивной стороне.
Das Resultat meiner Beobachtungen ging demnach dahin, daß auch Goethes Lehre von den farbigen Doppelschatten nicht durchaus richtig sei, daß bei diesem Phänomen mehr Objektives einwirke, als von ihm beobachtet worden, und daß das Gesetz der subjektiven Forderung dabei nur als etwas Sekundäres in Betracht komme. Итак, результат моих наблюдений свелся к тому, что учение Гете об окрашенных двойных тенях не безусловно правильно и что в этом феномене объективное играет большую роль, чем та, которую Гете ему отводит, закон же субъективного требования должен в данном случае рассматриваться как нечто вторичное.
Wäre das menschliche Auge überall so empfindlich und empfänglich, daß es bei der leisesten Berührung von irgendeiner Farbe sogleich disponiert wäre, die entgegengesetzte hervorzubringen, so würde das Auge stets eine Farbe in die andere übertragen, und es würde das unangenehmste Gemisch entstehen. Будь человеческий глаз всегда так чувствителен и предрасположен при малейшем соприкосновении с каким-либо цветом немедленно воспроизводить противоположный, он бы всегда один цвет превращал в другой, из чего бы возникала пренеприятная мешанина.
Dies ist aber glücklicherweise nicht so, vielmehr ist ein gesundes Auge so organisiert, daß es die geforderten Farben entweder gar nicht bemerkt, oder, darauf aufmerksam gemacht, sie doch nur mit Mühe hervorbringt, ja daß diese Operation sogar einige Übung und Geschicklichkeit verlangt, ehe sie, selbst unter günstigen Bedingungen, gelingen will. Но, к счастью, это не верно, скорее можно сказать: здоровый глаз так устроен, что он либо вовсе не замечает затребованного цвета, либо, сосредоточившись на нем, лишь с трудом таковой воспроизводит. Но даже и это действие требует некоторого предварительного упражнения и сноровки, не говоря уж о благоприятном стечении обстоятельств.
Das eigentlich Charakteristische solcher subjektiven Erscheinungen, daß nämlich das Auge zu ihrer Hervorbringung gewissermaßen einen mächtigen Reiz verlangt, und daß, wenn sie entstanden, sie keine Stetigkeit haben, sondern flüchtige, schnell verschwindende Wesen sind, ist bei den blauen Schatten im Schnee sowie bei den farbigen Doppelschatten von Goethe zu sehr außer acht gelassen; denn in beiden Fällen ist von einer kaum merklich tingierten Fläche die Rede, und in beiden Fällen steht die geforderte Farbe beim ersten Hinblick sogleich entschieden da. Наиболее характерного в подобных субъективных феноменах, а именно того, что глаз для их воспроизведения нуждается в сильнейшем раздражении, и еще, что, однажды возникнув, они не имеют прочности, что они мимолетны и быстро оканчивают свое существование, Гете, видимо, не учел, говоря о синей тени на снегу, а также и разноцветных двойных тенях, поскольку в обоих случаях речь идет об едва окрашенной поверхности и в обоих же затребованный цвет отчетливо возникает с первого взгляда.
Aber Goethe, bei seinem Festhalten am einmal erkannten Gesetzlichen, und bei seiner Maxime, es selbst in solchen Fällen vorauszusetzen, wo es sich zu verbergen scheine, konnte sehr leicht verführt werden, eine Synthese zu weit greifen zu lassen und ein liebgewonnenes Gesetz auch da zu erblicken, wo ein ganz anderes wirkte. Но Гете, не желая поступаться однажды усмотренным им законом и предполагая его даже там, где он отнюдь не очевиден, легко мог поддаться соблазну неправомерно распространить свой синтез и увидеть полюбившийся ему закон и там, где действует уже совсем другой.
Als er nun heute seine 'Farbenlehre' zur Erwähnung brachte und sich erkundigte, wie es mit dem besprochenen Kompendium stehe, hätte ich die soeben entwickelten Punkte gerne verschweigen mögen, denn ich fühlte mich in einiger Verlegenheit, wie ich ihm die Wahrheit sagen sollte, ohne ihn zu verletzen. Сегодня, когда он упомянул о своем "Учении о цвете", а потом спросил, как у меня обстоит дело с кратким изложением такового, я охотно бы умолчал обо всем вышеизложенном: ну как мне было сказать правду, не обидев его?
Allein da es mir mit dem Kompendium wirklich ernst war, so mußten, ehe ich in dem Unternehmen sicher vorschreiten konnte, zuvor alle Irrtümer beseitigt und alle Mißverständnisse besprochen und gehoben sein. Но так как разговор о кратком изложении велся достаточно серьезный, то прежде чем приступить к работе, необходимо было обсудить и устранить все возможные недоразумения и разногласия.
Es blieb mir daher nichts übrig, als voll Vertrauen ihm zu bekennen, daß ich nach sorgfältigen Beobachtungen mich in dem Fall befinde, in einigen Punkten von ihm abweichen zu müssen, indem ich sowohl seine Ableitung der blauen Schatten im Schnee als auch seine Lehre von den farbigen Doppelschatten nicht durchaus bestätiget finde. Итак, мне пришлось откровенно признаться, что после тщательных наблюдений я в некоторых пунктах не смог согласиться с ним, ибо его объяснения синей тени на снегу, так же как и разноцветных двойных теней, представились мне недостаточно обоснованными.
Ich trug ihm meine Beobachtungen und Gedanken über diese Punkte vor; allein da es mir nicht gegeben ist, Gegenstände im mündlichen Gespräch mit einiger Klarheit umständlich zu entwickeln, so beschränkte ich mich darauf, bloß die Resultate meines Gewahrwerdens hinzustellen, ohne in eine nähere Erörterung des einzelnen einzugehen, die ich mir schriftlich vorbehielt. Я рассказал о своих наблюдениях и о мыслях, которые они мне внушили, но поскольку мне не дано с достаточной ясностью и обстоятельностью устно излагать предмет, то я ограничился кратким сообщением о результатах своей работы, не входя в подробности, каковые пообещался изложить в письменной форме.
Ich hatte aber kaum zu reden angefangen, als Goethes erhaben-heiteres Wesen sich verfinsterte und ich nur zu deutlich sah, daß er meine Einwendungen nicht billige. Но не успел я заговорить, как безмятежное и бодрое расположение его духа омрачилось, и я, увы, слишком ясно почувствовал, что мои возражения он принимает с неудовольствием.
"Freilich," sagte ich, "wer gegen Euer Exzellenz recht haben will, muß früh aufstehen; allein doch kann es sich fügen, daß der Mündige sich übereilt und der Unmündige es findet." -- Разумеется, -- сказал я, -- спорить с вашим превосходительством -- нелегкое дело, но ведь бывает, что взрослый обронит, а ребенок найдет.
"Als ob Ihr es gefunden hättet!" antwortete Goethe etwas ironisch spöttelnd; "mit Eurer Idee des farbigen Lichtes gehört Ihr in das vierzehnte Jahrhundert und im übrigen steckt Ihr in der tiefsten Dialektik. Das einzige, was an Euch Gutes ist, besteht darin, daß Ihr wenigstens ehrlich genug seid, um gerade herauszusagen, wie Ihr denket. -- Можно подумать, что вы в этой области что-то нашли! -- иронически усмехнувшись, сказал Гете. -- Вашу идею окрашенного света вам следовало бы обнародовать в четырнадцатом веке, вдобавок вы еще погрязли в диалектике. Хвалить вас можно только за то, что у вас достало честности без обиняков высказать все, что вы думаете.
Es geht mir mit meiner Farbenlehre", fuhr er darauf etwas heiterer und milder fort, "grade wie mit der christlichen Religion. Man glaubt eine Weile, treue Schüler zu haben, und ehe man es sich versieht, weichen sie ab und bilden eine Sekte. Sie sind ein Ketzer wie die anderen auch, denn Sie sind der erste nicht, der von mir abgewichen ist. Mit den trefflichsten Menschen bin ich wegen bestrittener Punkte in der Farbenlehre auseinander gekommen. Mit *** wegen ... und mit *** wegen ..." -- С моим "Учением о цвете", -- продолжал он уже мягче и несколько веселее, -- происходит то же. что с христианским вероучением. Не успеешь подумать, что ты обзавелся верными учениками, как они уже отпали и образуют секту. Вы такой же еретик, как другие, и не первый, от меня отпавший. Я разошелся с прекраснейшими людьми, поспорив из-за разных пунктов в "Учении о цвете". С одним -- из-за одного, с другим -- из-за другого.
Er nannte mir hier einige bedeutende Namen. Он назвал мне несколько известных имен.
Wir hatten indes abgespeist, das Gespräch stockte, Goethe stand auf und stellte sich ans Fenster. Ich trat zu ihm und drückte ihm die Hand; denn wie er auch schalt, ich liebte ihn, und dann hatte ich das Gefühl, daß das Recht auf meiner Seite und daß er der leidende Teil sei. Тем временем мы закончили обед, разговор оборвался. Гете встал и подошел к окну, я последовал за ним и пожал ему руку, ибо, как бы он меня ни бранил, я любил его и к тому же чувствовал, что правда на моей стороне и что обиженный сегодня -- он.
Es währte auch nicht lange, so sprachen und scherzten wir wieder über gleichgültige Dinge; doch als ich ging und ihm sagte, daß er meine Widersprüche zu besserer Prüfung schriftlich haben solle, und daß bloß die Ungeschicklichkeit meines mündlichen Vortrages schuld sei, warum er mir nicht recht gebe, konnte er nicht umhin, einiges von Ketzern und Ketzerei mir noch in der Türe halb lachend, halb spottend zuzuwerfen, Через несколько минут мы уже шутили и беседовали о безразличных вещах. Но когда я на прощанье сказал, что передам ему мои возражения в письменном виде, дабы он имел возможность поглубже в них вникнуть, и еще, что только неловкость моего устного изложения помешала ему признать мою правоту, он засмеялся и не мог не бросить мне вдогонку еще нескольких полушутливых слов о ереси и еретиках.
Wenn es nun problematisch erscheinen mag, daß Goethe in seiner Farbenlehre nicht gut Widersprüche vertragen konnte, während er bei seinen poetischen Werken sich immer durchaus läßlich erwies und jede gegründete Einwendung mit Dank aufnahm, so löset sich vielleicht das Rätsel, wenn man bedenkt, daß ihm als Poet von außen her die völligste Genugtuung zuteil ward, während er bei der 'Farbenlehre', diesem größten und schwierigsten aller seiner Werke, nichts als Tadel und Mißbilligung zu erfahren hatte. Ein halbes Leben hindurch tönte ihm der unverständigste Widerspruch von allen Seiten entgegen, und so war es denn wohl natürlich, daß er sich immer in einer Art von gereiztem kriegerischen Zustand und zu leidenschaftlicher Opposition stets gerüstet befinden mußte. Странным кажется, что Гете нетерпимо относился к любой критике своего "Учения о цвете" и в то же время был очень снисходителен к замечаниям, касавшимся его поэтических произведений, а если таковые были достаточно обоснованны, то и с благодарностью принимал их. Но сия загадка легко разрешается, когда подумаешь, что поэзия Гете снискала всеобщее признание, тогда как "Учение о цвете", это величайшее и труднейшее из его творений, встречало только хулу и порицание. Едва ли не полжизни до него со всех сторон доносились непостижимые прекословия, и ничего нет удивительного, что он должен постоянно находиться в задиристо-воинственном настроении, в постоянной готовности страстно себя защищать.
Es ging ihm in bezug auf seine Farbenlehre wie einer guten Mutter, die ein vortreffliches Kind nur desto mehr liebt, je weniger es von andern erkannt wird, В этом отношении он походил на добрую мать, которая тем больше любит свое прекрасное дитя, чем меньше его признают окружающие.
"Auf alles, was ich als Poet geleistet habe," pflegte er wiederholt zu sagen, "bilde ich mir gar nichts ein. Es haben treffliche Dichter mit mir gelebt, es lebten noch trefflichere vor mir, und es werden ihrer nach mir sein. Daß ich aber in meinem Jahrhundert in der schwierigen Wissenschaft der Farbenlehre der einzige bin, der das Rechte weiß, darauf tue ich mir etwas zugute, und ich habe daher ein Bewußtsein der Superiorität über viele." -- Я не похваляюсь тем, что я сделал как поэт, -- часто говаривал Гете, -- превосходнейшие поэты жили одновременно со мной, еще лучшие жили до меня и будут жить после. Но то, что в наш век в многотрудной науке, занимающейся проблемами цвета, мне одному известна истина, это преисполняет меня гордости и сознания превосходства над многими.
Freitag, den 20. Februar 1829 Пятница, 20 февраля 1829 г.
Mit Goethe zu Tisch. Er ist froh über die Beendigung der 'Wanderjahre', die er morgen absenden will. In der Farbenlehre tritt er etwas herüber zu meiner Meinung hinsichtlich der blauen Schatten im Schnee. Er spricht von seiner 'Italienischen Reise', die er gleich wieder vorgenommen. Обед у Гете. Он радуется окончанию "Годов странствий" и хочет завтра же отослать их издателю. В "Учении о цвете" понемногу склоняется к моим взглядам касательно синих теней на снегу. Говорил об "Итальянском путешествии", за которое принялся снова.
"Es geht uns wie den Weibern," sagte er; "wenn sie gebären, verreden sie es, wieder beim Manne zu schlafen, und ehe man sichs versieht, sind sie wieder schwanger." -- Мы точно женщины, -- вдруг заметил он, -- рожая, каждая клянется никогда больше не спать с мужем, а не успеешь глазом моргнуть, как она уже опять брюхата.
Ьber den vierten Band seines 'Lebens', in welcher Art er ihn behandeln will, und daЯ dabei meine Notizen vom Jahre 1824 ьber das bereits Ausgefьhrte und Schematisierte ihm gute Dienste tuen. О четвертой части своего жизнеописания и о том, как он намеревается над нею работать, говорит, что мои заметки от 1824 года относительно уже сделанного и намеченного окажут ему изрядную услугу.
Er lieset mir das Tagebuch von Göttling vor, der mit großer Liebenswürdigkeit von früheren jenaischen Fechtmeistern handelt. Goethe spricht viel Gutes von Göttling, Читал мне вслух из дневника Гёттлинга места, где с большой любовью говорится о венских учителях фехтования былого времени. Гете очень хорошо отзывался о Гёттлинге.
Montag, den 23. Mдrz 1829 Понедельник, 23 марта 1829 г.
"Ich habe unter meinen Papieren ein Blatt gefunden," sagte Goethe heute, "wo ich die Baukunst eine erstarrte Musik nenne. Und wirklich, es hat etwas; die Stimmung, die von der Baukunst ausgeht, kommt dem Effekt der Musik nahe. -- Среди моих бумаг я нашел листок, -- сказал Гете, -- где я называю зодчество "застывшей музыкой". Право, это неплохо сказано. Настроение, создаваемое зодчеством, сродни воздействию музыки.
Prächtige Gebäude und Zimmer sind für Fürsten und Reiche. Wenn man darin lebt, fühlt man sich beruhigt, man ist zufrieden und will nichts weiter. Роскошные здания и роскошные палаты -- это для властителей и богачей. Те, кто живет в них, чувствуют себя успокоенными, удовлетворенными и ничего более не желают.
Meiner Natur ist es ganz zuwider. Ich bin in einer prächtigen Wohnung, wie ich sie in Karlsbad gehabt, sogleich faul und untätig. Geringe Wohnung dagegen, wie dieses schlechte Zimmer, worin wir sind, ein wenig unordentlich ordentlich, ein wenig zigeunerhaft, ist für mich das Rechte; es läßt meiner inneren Natur volle Freiheit, tätig zu sein und aus mir selber zu schaffen." Моей природе такая жизнь противопоказана. В роскошном доме, вроде того, что мне отвели в Карлсбаде, я мигом становлюсь ленивым и бездеятельным. И, напротив, тесные комнатушки, как вот эта, в которой мы сидим, упорядоченно-беспорядочные, немного богемистые, -- вот то, что мне нужно; они предоставляют полную свободу действий моей внутренней природе, в них я работаю и творю, как мне заблагорассудится.
Wir sprachen von Schillers Briefen und dem Leben, das sie miteinander geführt, und wie sie sich täglich zu gegenseitigen Arbeiten gehetzt und getrieben. Мы заговорили о письмах Шиллера, о жизни, которую оба они вели, ежедневно подстегивая и побуждая друг друга к работе.
"Auch an dem 'Faust'", sagte ich, "schien Schiller ein großes Interesse zu nehmen; es ist hübsch, wie er Sie treibt, und sehr liebenswürdig, wie er sich durch seine Idee verleiten läßt, selber am 'Faust' fortzuerfinden. Ich habe dabei bemerkt, daß etwas Voreilendes in seiner Natur lag." -- Ведь Шиллер, насколько мне известно, -- сказал я, -- с огромным интересом относился к "Фаусту". И как же это прекрасно, что он не давал вам ни отдыха, ни срока и даже сам, преданный своей идее, многое изобретал и придумывал для "Фауста". -- И я добавил, что в натуре Шиллера, видимо, вообще была известная торопливость.
"Sie haben recht," sagte Goethe, "er war so wie alle Menschen, die zu sehr von der Idee ausgehen. Auch hatte er keine Ruhe und konnte nie fertig werden, wie Sie an den Briefen über den 'Wilhelm Meister' sehen, den er bald so und bald anders haben will. Ich hatte nur immer zu tun, daß ich feststand und seine wie meine Sachen von solchen Einflüssen freihielt und schützte." -- Вы правы, -- сказал Гете, -- это было ему свойственно, как, впрочем, всем, для кого главное -- поскорее реализовать свою идею. Он не знал покоя и ни на чем не мог остановиться, как вы с легкостью заключите по его письмам о "Вильгельме Мейстере", которого он хотел видеть то таким, то эдаким. Мне приходилось быть очень стойким, чтобы оградить как его произведения, так и свои от этих внезапных озарений.
"Ich habe diesen Morgen", sagte ich, "seine 'Nadowessische Totenklage' gelesen und mich gefreut, wie das Gedicht so vortrefflich ist." -- Нынче утром, -- сказал я, -- я читал "Надовесский похоронный плач", радуясь и дивясь этому чудному стихотворению.
"Sie sehen," antwortete Goethe, "wie Schiller ein großer Künstler war und wie er auch das Objektive zu fassen wußte, wenn es ihm als Überlieferung vor Augen kam. Gewiß, die 'Nadowessische Totenklage' gehört zu seinen allerbesten Gedichten, und ich wollte nur, daß er ein Dutzend in dieser Art gemacht hätte. Aber können Sie denken, daß seine nächsten Freunde ihn dieses Gedichtes wegen tadelten, indem sie meinten, es trage nicht genug von seiner Idealität? - Ja, mein Guter, man hat von seinen Freunden zu leiden gehabt! - Tadelte doch Humboldt auch an meiner Dorothea, daß sie bei dem Überfall der Krieger zu den Waffen gegriffen und dreingeschlagen habe! Und doch, ohne jenen Zug ist ja der Charakter des außerordentlichen Mädchens, wie sie zu dieser Zeit und zu diesen Zuständen recht war, sogleich vernichtet, und sie sinkt in die Reihe des Gewöhnlichen herab. Aber Sie werden bei weiterem Leben immer mehr finden, wie wenige Menschen fähig sind, sich auf den Fuß dessen zu setzen, was sein muß, und daß vielmehr alle nur immer das loben und das hervorgebracht wissen wollen, was ihnen selber gemäß ist. Und das waren die Ersten und Besten, und Sie mögen nun denken, wie es um die Meinungen der Masse aussah, und wie man eigentlich immer allein stand. -- Вы сами видите, -- отвечал Гете, -- каким великим художником был Шиллер и как он умел постигнуть объективное, если оно являлось ему в конкретной форме предания. "Надовесский плач", несомненно, принадлежит к лучшим его стихотворениям, и я был бы счастлив, наберись у него таких с дюжину. Сейчас трудно себе представить, что даже ближайшие друзья корили за него Шиллера, считая, что здесь недостаточно проявился его идеализм. Да, дорогой мой, чего только не претерпеваешь от друзей! Порицал же Гумбольдт мою "Доротею" за то, что, когда напали враги, она схватила оружие и ринулась на них! А ведь без этого весь характер удивительной девушки, сложившийся в ту эпоху и при тех обстоятельствах, был бы изничтожен и она ничем бы уже не отличалась от своих ничем не замечательных сверстниц. Но в дальнейшей жизни вы еще не раз убедитесь; люди редко в состоянии понять, как и что должно быть сделано, и чаще всего хвалят и хотят читать то, что им по плечу. А те друзья еще были лучшими, наиболее близкими; представьте же себе, каково было мнение толпы и в каком одиночестве мы пребываем всегда.
Hätte ich in der bildenden Kunst und in den Naturstudien kein Fundament gehabt, so hätte ich mich in der schlechten Zeit und deren täglichen Einwirkungen auch schwerlich oben gehalten; aber das hat mich geschützt, sowie ich auch Schillern von dieser Seite zu Hülfe kam." Не будь у меня надежного фундамента, то есть изобразительных искусств и занятий естественными науками, я бы с трудом удержался на поверхности, ежедневно испытывая на себе воздействие недоброго нашего времени, но это меня защитило, я же, в свою очередь, постарался поддержать Шиллера.
Dienstag, den 24. März 1829 Вторник, 24 марта 1829 г.
"Je höher ein Mensch," sagte Goethe, "desto mehr steht er unter dem Einfluß der Dämonen, und er muß nur immer aufpassen, daß sein leitender Wille nicht auf Abwege gerate. -- Чем выше поставлен человек, -- сказал Гете, -- тем больше он подвластен влиянию демонов, ему надо постоянно следить за тем, чтобы воля, им руководящая, не сбилась с прямого пути.
So wartete bei meiner Bekanntschaft mit Schillern durchaus etwas Dämonisches ob; wir konnten früher, wir konnten später zusammengeführt werden, aber daß wir es grade in der Epoche wurden, wo ich die italienische Reise hinter mir hatte und Schiller der philosophischen Spekulationen müde zu werden anfing, war von Bedeutung und für beide von größtem Erfolg." Так, демонические силы, несомненно, проявились при моем знакомстве с Шиллером, оно могло произойти и раньше, могло и позже, но то, что мы встретились, когда мое итальянское путешествие уже осталось позади, а Шиллер начал уставать от своих философских спекуляций, было знаменательно для нас обоих.
Donnerstag, den 2. April 1829 Четверг, 2 апреля 1829 г.
"Ich will Ihnen ein politisches Geheimnis entdecken," sagte Goethe heute bei Tisch, "das sich über kurz oder lang offenbaren wird. Kapodistrias kann sich an der Spitze der griechischen Angelegenheiten auf die Länge nicht halten, denn ihm fehlet eine Qualität, die zu einer solchen Stelle unentbehrlich ist: er ist kein Soldat. Wir haben aber kein Beispiel, daß ein Kabinettsmann einen revolutionären Staat hätte organisieren und Militär und Feldherrn sich hätte unterwerfen können. Mit dem Säbel in der Faust, an der Spitze einer Armee, mag man befehlen und Gesetze geben, und man kann sicher sein, daß man gehorcht werde; aber ohne dieses ist es ein mißliches Ding. Napoleon, ohne Soldat zu sein, hätte nie zur höchsten Gewalt emporsteigen können, und so wird sich auch Kapodistrias als Erster auf die Dauer nicht behaupten, vielmehr wird er sehr bald eine sekundäre Rolle spielen. Ich sage Ihnen dieses voraus, und Sie werden es kommen sehen; es liegt in der Natur der Dinge und ist nicht anders möglich." -- Сейчас я вам открою политический секрет, -- сказал Гете за обедом, -- который в недалеком будущем все равно выплывет на свет божий, Каподистрия не может надолго удержаться во главе греческого правительства, ибо ему недостает качества, необходимейшего для этого поста: он не солдат. Мы не знаем ни одного примера, чтобы сугубо штатский человек сумел организовать революционное государство и подчинить себе полководцев. С саблей в руке, во главе армии можно повелевать и устанавливать законы, ибо ты уверен во всеобщем повиновении, иначе попадешь впросак. Если бы Наполеон не был солдатом, никогда бы ему не достигнуть высшей власти; Каподистрия не сможет долго отстаивать себя и принужден будет удовольствоваться второстепенной ролью. Я вам это предсказываю, и вы увидите, что так оно и будет: это в природе вещей, события не могут обернуться иначе.
Goethe sprach darauf viel über die Franzosen, besonders über Cousin, Villemain und Guizot. Затем Гете много говорил о французах, главным образом о Кузене, Виллемене и Гизо.
"Die Einsicht, Umsicht und Durchsicht dieser Männer", sagte er, "ist groß; sie verbinden vollkommene Kenntnis des Vergangenen mit dem Geist des 19. Jahrhunderts, welches denn freilich Wunder tut." -- Всех троих, -- сказал он, -- отличает удивительная проницательность, проникновенность и меткость взглядов. Безупречное знание прошлого сочетается в них с духом девятнадцатого столетия, почему они иной раз и творят чудеса.
Von diesen kamen wir auf die neuesten französischen Dichter und auf die Bedeutung von klassisch und romantisch. После французских историков заговорили о французских поэтах и о понятиях классика и романтика.
"Mir ist ein neuer Ausdruck eingefallen," sagte Goethe, "der das Verhältnis nicht übel bezeichnet. Das Klassische nenne ich das Gesunde, und das Romantische das Kranke. Und da sind die Nibelungen klassisch wie der Homer, denn beide sind gesund und tüchtig. Das meiste Neuere ist nicht romantisch, weil es neu, sondern weil es schwach, kränklich und krank ist, und das Alte ist nicht klassisch, weil es alt, sondern weil es stark, frisch, froh und gesund ist. Wenn wir nach solchen Qualitäten Klassisches und Romantisches unterscheiden, so werden wir bald im reinen sein." -- Мне пришло на ум, -- сказал Гете, -- новое обозначение, которое, кажется, неплохо характеризует соотношение этих понятий. Классическое я называю здоровым, а романтическое больным. И с этой точки зрения "Нибелунги" такая же классика, как Гомер, тут и там здоровье и ясный разум. Большинство новейших произведений романтично не потому, что они новы, а потому, что слабы, хилы и болезненны, древнее же классично не потому, что старо, а потому, что оно сильно, свежо, радостно и здорово. Если мы станем по этим признакам различать классическое и романтическое, то вскоре все станет на свои места.
Das Gespräch lenkte sich auf Bérangers Gefangenschaft. Разговор зашел об аресте Беранже. [63]
"Es geschieht ihm ganz recht", sagte Goethe. "Seine letzten Gedichte sind wirklich ohne Zucht und Ordnung, und er hat gegen König, Staat und friedlichen Bürgersinn seine Strafe vollkommen verwirkt. Seine früheren Gedichte dagegen sind heiter und harmlos und ganz geeignet, einen Zirkel froher glücklicher Menschen zu machen, welches denn wohl das Beste ist, was man von Liedern sagen kann." -- Он получил по заслугам, -- сказал Гете. -- Его последние стихотворения просто разнузданны, вот и пришлось ему расплатиться за свои прегрешения перед королем, государством и мирными жителями. Прежние его песни, напротив, веселы, безобидны и словно созданы для того, чтобы их распевали в кругу счастливых людей, а это, пожалуй, лучшее, что можно сказать о песнях.
"Ich bin gewiß," versetzte ich, "daß seine Umgebung nachteilig auf ihn gewirkt hat und daß er, um seinen revolutionären Freunden zu gefallen, manches gesagt hat, was er sonst nicht gesagt haben würde. Euer Exzellenz sollten Ihr Schema ausführen und das Kapitel von den Influenzen schreiben; der Gegenstand ist wichtiger und reicher, je mehr man darüber nachdenkt." -- Я уверен, что на Беранже повлияло его окружение, -- заметил я, -- и что он в угоду своим революционно настроенным друзьям сказал многое, от чего без них бы воздержался. Вашему превосходительству следовало бы осуществить свое намерение и написать историю влияний. Чем больше размышляешь, тем обширнее и содержательнее кажется эта тема.
"Er ist nur zu reich," sagte Goethe, "denn am Ende ist alles Influenz, insofern wir es nicht selber sind." -- Она, пожалуй, слишком содержательна, -- сказал Гете, -- ибо в конце-то концов влияние -- это все за исключением нас самих.
"Man hat nur darauf zu sehen," sagte ich, "ob eine Influenz hinderlich oder förderlich, ob sie unserer Natur angemessen und begünstigend oder ob sie ihr zuwider ist." -- Но ведь главное, -- продолжал я, -- полезно ли это влияние или, напротив, вредно, иными словами -- сообразно оно с нашей природой и, следовательно, благотворно или же противно ей.
"Das ist es freilich," sagte Goethe, "worauf es ankommt; aber das ist auch eben das Schwere, daß unsere bessere Natur sich kräftig durchhalte und den Dämonen nicht mehr Gewalt einräume als billig." -- Разумеется, -- согласился Гете, -- к этому все сводится. Но уберечь лучшую сторону нашей природы от засилия демонов -- вот что трудно.
Beim Nachtisch ließ Goethe einen blühenden Lorbeer und eine japanesische Pflanze vor uns auf den Tisch stellen. Ich bemerkte, daß von beiden Pflanzen eine verschiedene Stimmung ausgehe, daß der Anblick des Lorbeers heiter, leicht, milde und ruhig mache, die japanesische Pflanze dagegen barbarisch, melancholisch wirke. Во время десерта Гете велел принести и поставить на стол цветущий лавровый куст и какое-то японское растение. Я сказал, что оба растения воздействуют по-разному: лавр успокаивает душу, веселит и ласкает ее, а японский цветок, напротив, ее печалит и огрубляет.
"Sie haben nicht unrecht," sagte Goethe, "und daher kommt es denn auch, daß man der Pflanzenwelt eines Landes einen Einfluß auf die Gemütsart seiner Bewohner zugestanden hat. Und gewiß, wer sein Leben lang von hohen ernsten Eichen umgeben wäre, müßte ein anderer Mensch werden, als wer täglich unter luftigen Birken sich erginge. Nur muß man bedenken, daß die Menschen im allgemeinen nicht so sensibler Natur sind als wir andern, und daß sie im ganzen kräftig vor sich hin leben, ohne den äußeren Eindrücken so viele Gewalt einzuräumen. Aber so viel ist gewiß, daß außer dem Angeborenen der Rasse sowohl Boden und Klima als Nahrung und Beschäftigung einwirkt, um den Charakter eines Volkes zu vollenden. Auch ist zu bedenken, daß die frühesten Stämme meistenteils von einem Boden Besitz nahmen, wo es ihnen gefiel und wo also die Gegend mit dem angeborenen Charakter der Menschen bereits in Harmonie stand. -- В общем-то вы правы, -- сказал Гете, -- поэтому, вероятно, и считается, что растительный мир страны влияет на душевный склад ее обитателей. И, конечно, тот, кто всю жизнь живет среди могучих, суровых дубов, становится иным человеком, чем тот, кто ежедневно прогуливается в прозрачных березовых рощах. Надо только помнить, что не все люди столь чувствительны, как мы с вами, и что они крепко стоят на ногах, не давая внешним впечатлениям возобладать над ними. Мы знаем точно, что помимо врожденных и расовых свойств характер народа складывается в прямой зависимости от почвы и климата, от пищи и занятий. Надо также помнить, что первобытные племена в большинстве случаев селились на землях, которые нравились им, то есть где сама местность гармонировала с врожденным характером племени.
"Sehen Sie sich einmal um," fuhr Goethe fort, "hinter Ihnen auf dem Pult liegt ein Blatt, welches ich zu betrachten bitte." -- Оглянитесь-ка, -- вдруг сказал Гете, -- на конторке лежит клочок бумаги, к которому я прошу вас присмотреться.
"Dieses blaue Briefkuvert?" sagte ich. -- Вы говорите об этом голубом конверте? -- спросил я.
"Ja", sagte Goethe. "Nun, was sagen Sie zu der Handschrift? Ist das nicht ein Mensch, dem es groß und frei zu Sinne war, als er die Adresse schrieb? Wem möchten Sie die Hand zutrauen?" -- Да, -- подтвердил Гете. -- Что вы скажете о почерке? Разве по нему не видно, что человек себя чувствовал царственно и вольно, надписывая адрес? Итак, чья это, по-вашему, рука?
Ich betrachtete das Blatt mit Neigung. Die Züge der Handschrift waren sehr frei und grandios. Заинтригованный, я рассматривал конверт. Почерк размашистый, свободный.
"Merck könnte so geschrieben haben", sagte ich. -- Так мог бы писать Мерк, -- предположил я.
"Nein," sagte Goethe, "der war nicht edel und positiv genug. Es ist von Zelter. Papier und Feder hat ihn bei diesem Kuvert begünstigt, so daß die Schrift ganz seinen großen Charakter ausdrückt. Ich will das Blatt in meine Sammlung von Handschriften legen." -- Нет, -- ответил Гете, -- ему недоставало благородства и основательности. Это письмо от Цельтера! Хорошая бумага и перо посодействовали тому, что в почерке выразилась вся его недюжинная натура. Я присоединю это письмо к моей коллекции рукописей.
Freitag, den 3. April 1829 Пятница, 3 апреля 1829 г.
Mit Oberbaudirektor Coudray bei Goethe zu Tisch. Coudray erzählte von einer Treppe im großherzoglichen Schloß zu Belvedere, die man seit Jahren höchst unbequem gefunden, an deren Verbesserung der alte Herrscher immer gezweifelt habe, und die nun unter der Regierung des jungen Fürsten vollkommen gelinge. За обедом у Гете главный архитектор Кудрэ. Он рассказывал о лестнице великогерцогского дворца в Бельведере; ее уже годами считали неудобной, но старый герцог все не решался на перестройку, которая, кстати сказать, отлично продвигается нынче, при молодом.
Auch von dem Fortgange verschiedener Chausseebauten gab Coudray Nachricht, und daß man den Weg über die Berge nach Blankenhain, wegen zwei Fuß Steigung auf die Rute, ein wenig umleiten müssen, wo man doch an einigen Stellen noch achtzehn Zoll auf die Rute habe. Еще он говорил о том, как идут работы по строительству дорог, упомянул, что новую горную дорогу в Бланкенхейн пришлось прокладывать немного в обход, поскольку уклон должен равняться двум футам на руту, хотя в некоторых местах уклон все же достигает восемнадцати дюймов на руту.
Ich fragte Coudray, wieviel Zoll die eigentliche Norm sei, welche man beim Chausseebau in hügeligen Gegenden zu erreichen trachte. Я спросил Кудрэ, во сколько же дюймов исчисляется норма при строительстве дорог на сильно пересеченной местности.
"Zehn Zoll auf die Rute," antwortete er, "das ist bequem." -- Десять дюймов на руту, -- отвечал он, -- тогда дорогу можно назвать удобной.
"Aber," sagte ich, "wenn man von Weimar aus irgendeine Straße nach Osten, Süden, Westen oder Norden fährt, so findet man sehr bald Stellen, wo die Chaussee weit mehr als zehn Zoll Steigung auf die Rute haben möchte." -- Однако, когда едешь из Веймара по дороге, ведущей на восток, на юг, на запад или на север, то часто встречаешь места, где уклон явно превышает десять дюймов на руту.
"Das sind kurze unbedeutende Strecken," antwortete Coudray, "und dann geht man oft beim Chausseebau über solche Stellen in der Nähe eines Ortes absichtlich hin, um demselben ein kleines Einkommen für Vorspann nicht zu nehmen." -- Это только короткие, незначительные отрезки, -- отвечал Кудрэ,-- к тому же их часто нарочно оставляют такими вблизи от деревень, чтобы жители могли немножко заработать на припряжке лошадей.
Wir lachten über diese redliche Schelmerei. Мы посмеялись над этим невинным плутовством.
"Und im Grunde", fuhr Coudray fort, "ists auch eine Kleinigkeit: die Reisewagen gehen über solche Stellen leicht hinaus, und die Frachtfahrer sind einmal an einige Plackerei gewöhnt. Zudem, da solcher Vorspann gewöhnlich bei Gastwirten genommen wird, so haben die Fuhrleute zugleich Gelegenheit, einmal zu trinken, und sie würden es einem nicht danken, wenn man ihnen den Spaß verdürbe." -- По сути дела, это, конечно, пустяки, -- продолжал Кудрэ, -- дорожные кареты легко берут невысокие подъемы, а ломовики любят поканителиться. Ведь пристяжных обычно берут у трактирщиков, и возницы заодно пропускают стаканчик-другой; они не поблагодарят того, кто вздумал бы испортить им удовольствие.
"Ich möchte wissen," sagte Goethe, "ob es in ganz ebenen flachen Gegenden nicht sogar besser wäre, die grade Straßenlinie dann und wann zu unterbrechen und die Chaussee künstlich hier und dort ein wenig steigen und fallen zu lassen; es würde das bequeme Fahren nicht hindern, und man gewönne, daß die Straße wegen besserem Abfluß des Regenwassers immer trocken wäre." -- Интересно, -- сказал Гете, -- может быть, имело бы смысл даже на равнине местами слегка поднимать дорогу или пускать ее под уклон. Спокойной езде это бы не помешало, а дороги оставались бы сухими, благодаря лучшему стоку воды.
"Das ließe sich wohl machen", antwortete Coudray, "und würde sich höchst wahrscheinlich sehr nützlich erweisen." -- Надо бы попробовать, -- сказал Кудрэ, -- по всей вероятности, это окажется вполне осмысленным.
Coudray brachte darauf eine Schrift hervor, den Entwurf einer Instruktion für einen jungen Architekten, den die Oberbaubehörde zu seiner weiteren Ausbildung nach Paris zu schicken im Begriff stand. Er las die Instruktion, sie ward von Goethe gut befunden und gebilligt. Goethe hatte beim Ministerium die nötige Unterstützung ausgewirkt, man freute sich, daß die Sache gelungen, und sprach über die Vorsichtsmaßregeln, die man nehmen wolle, damit dem jungen Manne das Geld gehörig zugute komme und er auch ein Jahr damit ausreiche. Bei seiner Zurückkunft hatte man die Absicht, ihn an der neu zu errichtenden Gewerkschule als Lehrer anzustellen, wodurch denn einem talentreichen jungen Mann alsobald ein angemessener Wirkungskreis eröffnet sei. Es war alles gut, und ich gab dazu meinen Segen im stillen. Засим Кудрэ вытащил какие-то бумаги -- набросок инструкции для одного молодого архитектора, которого Главное управление строительства намеревалось послать в Париж. Он зачитал инструкцию, Гете ее вполне одобрил. Дело в том, что Гете выхлопотал в министерстве необходимое вспомоществование молодому человеку, теперь оба они радовались, что это удалось, и обсуждали, какие надо принять меры, чтобы деньги пошли ему на пользу и чтобы их достало на год. По возвращении предполагалось определить его учителем в учреждаемую ныне школу ремесел, что явилось бы подобающим кругом деятельности для талантливого юноши. Слушая их, я мог только радоваться.
Baurisse, Vorlegeblätter für Zimmerleute von Schinkel wurden darauf vorgezeigt und betrachtet. Coudray fand die Blätter bedeutend und zum Gebrauch für die künftige Gewerkschule vollkommen geeignet. Потом Гете и Кудрэ принялись рассматривать чертежи и образцы для плотников, сделанные Шинкелем. Кудрэ был ими доволен и считал, что они вполне подойдут для будущей школы.
Man sprach von Bauten, vom Schall und wie er zu vermeiden, und von großer Festigkeit der Gebäude der Jesuiten. После этого речь зашла о строениях, об излишней гулкости, о том, как ее избежать, а также о необыкновенной прочности зданий, построенных иезуитами.
"In Messina", sagte Goethe, "waren alle Gebäude vom Erdbeben zusammengerüttelt, aber die Kirche und das Kloster der Jesuiten standen ungerührt, als wären sie gestern gebaut. Es war nicht die Spur an ihnen zu bemerken, daß die Erderschütterung den geringsten Effekt auf sie gehabt." -- В Мессине, -- сказал Гете, -- все рухнуло во время землетрясения, только иезуитская церковь и монастырь стояли так, словно вчера были построены. Ни следа стихийного бедствия не было на них.
Von Jesuiten und deren Reichtümern lenkte sich das Gespräch auf Katholiken und die Emanzipation der Irländer. От иезуитов и богатства этого ордена разговор перешел на католиков вообще и на эмансипацию ирландцев.
"Man sieht," sagte Coudray, "die Emanzipation wird zugestanden werden, aber das Parlament wird die Sache so verklausulieren, daß dieser Schritt auf keine Weise für England gefährlich werden kann." -- По всему видно, -- заметил Кудрэ, -- что эмансипация не встретит возражений, правда, парламент сумеет повернуть дело так, что Англия никоим образом не останется внакладе.
"Bei den Katholiken", sagte Goethe, "sind alle Vorsichtsmaßregeln unnütz. Der päpstliche Stuhl hat Interessen, woran wir nicht denken, und Mittel, sie im stillen durchzuführen, wovon wir keinen Begriff haben. Säße ich jetzt im Parlament, ich würde auch die Emanzipation nicht hindern, aber ich würde zu Protokoll nehmen lassen, daß, wenn der erste Kopf eines bedeutenden Protestanten durch die Stimme eines Katholiken falle, man an mich denken möge." -- С католиками все меры предосторожности тщетны, -- сказал Гете. -- У Ватикана свои интересы; каковы они, мы себе даже представить не можем, так же как не имеем понятия о средствах, к которым там втайне прибегают. Будь я членом парламента, я бы не стал возражать против эмансипации, но настоял бы на занесении в протокол следующего: когда голова первого видного протестанта упадет с плеч по требованию католика, пусть вспомнят обо мне.
Das Gespräch lenkte sich auf die neueste Literatur der Franzosen, und Goethe sprach abermals mit Bewunderung von den Vorlesungen der Herren Cousin, Villemain und Guizot. После этого мы заговорили о новейшей французской литературе, и Гете вновь с восхищением отозвался о лекциях Кузена, Виллемена и Гизо.
"Statt des Voltairischen leichten oberflächlichen Wesens", sagte er, "ist bei ihnen eine Gelehrsamkeit, wie man sie früher nur bei Deutschen fand. Und nun ein Geist, ein Durchdringen und Auspressen des Gegenstandes, herrlich! es ist als ob sie die Kelter träten. Sie sind alle drei vortrefflich, aber dem Herrn Guizot möchte ich den Vorzug geben, er ist mir der liebste." -- Легкую, поверхностную сущность Вольтера, -- сказал Гете, -- они заменили ученостью, прежде встречавшейся только у немцев. И вдобавок какой ум! Как они умеют проникнуть в предмет и выжать его без остатка, как в давильне! Эти трое выше всяких похвал, но Гизо я отдаю предпочтение, он мне всех милее.
Wir sprachen darauf über Gegenstände der Weltgeschichte, und Goethe äußerte folgendes über Regenten. Затем мы заговорили о всемирной истории, и Гете высказал свое мнение о правителях.
"Um popular zu sein," sagte er, "braucht ein großer Regent weiter keine Mittel als seine Größe. Hat er so gestrebt und gewirkt, daß sein Staat im Innern glücklich und nach außen geachtet ist, so mag er mit allen seinen Orden im Staatswagen, oder er mag im Bärenfelle und die Zigarre im Munde auf einer schlechten Troschke fahren, es ist alles gleich, er hat einmal die Liebe seines Volkes und genießt immer dieselbige Achtung. Fehlt aber einem Fürsten die persönliche Größe und weiß er nicht durch gute Taten bei den Seinen sich in Liebe zu setzen, so muß er auf andere Vereinigungsmittel denken, und da gibt es kein besseres und wirksameres als die Religion und den Mitgenuß und die Mitübung derselbigen Gebräuche. Sonntäglich in der Kirche erscheinen, auf die Gemeinde herabsehen und von ihr ein Stündchen sich anblicken lassen, ist das trefflichste Mittel zur Popularität, das man jedem jungen Regenten anraten möchte, und das, bei aller Größe, selbst Napoleon nicht verschmähet hat." -- Чтобы снискать себе популярность, недюжинному правителю не требуется ничего, кроме собственного величия. Ежели он своими устремлениями, своим трудом достиг того, что в государстве царит благополучие и другие страны с уважением на него взирают, то неважно, ездит правитель в придворной карете при всех орденах и регалиях или в медвежьей шубе и с сигаретой в зубах, на обшарпанных дрожках [64] , -- все равно он уже завоевал любовь и уважение народа. Но если правителю недостает величия души, если он своими деяниями не сумел завоевать любовь подданных, ему приходится искать других возможностей единения с ними, и тут уж ему не остается ничего, кроме религии да совместного выполнения религиозных обрядов. По воскресным дням приезжать в церковь, чтобы сверху посмотреть на прихожан и дать им полюбоваться на свою особу, -- вот наилучшее средство для приобретения популярности, его можно порекомендовать любому молодому властителю, ибо даже Наполеон, при всем своем величии, таковым не гнушался.
Das Gespräch wendete sich nochmals zu den Katholiken, und wie groß der Geistlichen Einfluß und Wirken im stillen sei. Man erzählte von einem jungen Schriftsteller in Hanau, der vor kurzem in einer Zeitschrift, die er herausgegeben, ein wenig heiter über den Rosenkranz gesprochen. Diese Zeitschrift sei sogleich eingegangen, und zwar durch den Einfluß der Geistlichen in ihren verschiedenen Gemeinden. Разговор снова вернулся к католикам, к огромному, хотя как будто и неприметному влиянию, которым пользуется их духовенство. Кстати, был вспомянут некий молодой литератор из Ганау. Недавно в издаваемой им газете он, в несколько фривольном тоне, писал о четках. Спрос на газету немедленно упал, в чем сказалось влияние католических священников различных общин.
"Von meinem 'Werther'", sagte Goethe, "erschien sehr bald eine italienische Übersetzung in Mailand. Aber von der ganzen Auflage war in kurzem auch nicht ein einziges Exemplar mehr zu sehen. Der Bischof war dahinter gekommen und hatte die ganze Edition von den Geistlichen in den Gemeinden aufkaufen lassen. Es verdroß mich nicht, ich freute mich vielmehr über den klugen Herrn, der sogleich einsah, daß der 'Werther' für die Katholiken ein schlechtes Buch sei, und ich mußte ihn loben, daß er auf der Stelle die wirksamsten Mittel ergriffen, es ganz im stillen wieder aus der Welt zu schaffen." -- Мой "Вертер", -- сказал Гете, -- был очень скоро переведен на итальянский и вышел в Милане. Но уже через несколько дней в продаже не было ни одного экземпляра. Оказалось, что в дело вмешался епископ и заставил приходское духовенство скупить все издание. Я нисколько не рассердился, напротив, меня восхитила расторопность этого господина, немедленно смекнувшего, что для католиков "Вертер" книга неподходящая, и ведь сумел же сразу выбрать наиболее эффективную меру -- потихоньку сжил ее со свету.
Sonntag, den 5. April 1829 Воскресенье, 5 апреля 1829 г.
Goethe erzählte mir, daß er vor Tisch nach Belvedere gefahren sei, um Coudrays neue Treppe im Schloß in Augenschein zu nehmen, die er vortrefflich gefunden. Auch sagte er mir, daß ein großer versteinerter Klotz angekommen, den er mir zeigen wolle. Гете сказал мне, что перед обедом ездил в Бельведер взглянуть на новую лестницу, которую Кудрэ соорудил во дворце, он нашел ее прекрасной. Потом добавил, что ему прислали большую окаменелую колоду и он хочет мне ее показать.
"Solche versteinerte Stämme", sagte er, "finden sich unter dem einundfunfzigsten Grade ganz herum bis nach Amerika, wie ein Erdgürtel. Man muß immer mehr erstaunen. Von der früheren Organisation der Erde hat man gar keinen Begriff, und ich kann es Herrn von Buch nicht verdenken, wenn er die Menschen endoktriniert, um seine Hypothesen zu verbreiten. Er weiß nichts, aber niemand weiß mehr, und da ist es denn am Ende einerlei, was gelehrt wird, wenn es nur einigermaßen einen Anschein von Vernunft hat." -- Такие окаменелые стволы, -- сказал он, -- находят везде под пятьдесят первым градусом, до самой Америки, это как бы пояс земли. Право, не перестаешь удивляться! О прежней организации земли мы даже понятия не имеем, и я не могу поставить в вину господину фон Буху, что он силится распространить свою, по существу голословную гипотезу. Он ничего не знает, но никто не знает большего, а посему в конце концов безразлично, чему тебя учат, лишь бы это учение хоть выглядело разумно.
Von Zelter grüßte mich Goethe, welches mir Freude machte. Dann sprachen wir von seiner italienischen Reise, und er sagte mir, daß er in einem seiner Briefe aus Italien ein Lied gefunden, das er mir zeigen wolle. Er bat mich, ihm ein Paket Schriften zu reichen. das mir gegenüber auf dem Pulte lag. Ich gab es ihm, es waren seine Briefe aus Italien; er suchte das Gedicht und las: Гете передал мне поклон от Цельтера, что очень меня порадовало. Потом мы заговорили о его "Итальянском путешествии", и он рассказал, что в одном из своих писем из Италии нашел песню, которую ему хочется показать мне. Он попросил передать ему пачку рукописей, лежавшую возле меня на конторке. Я исполнил его просьбу, это были его письма из Италии; он порылся в них, нашел стихотворение и стал читать:
Cupido, loser, eigensinniger Knabe!
Du batst mich um Quartier auf einige Stunden.
Wie viele Tag' und Nächte bist du geblieben!
Und bist nun herrisch und Meister im Hause geworden.

Von meinem breiten Lager bin ich vertrieben;
Nun sitz ich an der Erde, Nächte gequälet.
Dein Mutwill schüret Flamm' auf Flamme des Herdes,
Verbrennet den Vorrat des Winters und senget mich Armen.

Du hast mir mein Gerät verstellt und verschoben.
Ich such und bin wie blind und irre geworden;
Du lärmst so ungeschickt; ich fürchte, das Seelchen
Entflieht, um dir zu entfliehn, und räumet die Hütte.
Купидо, шалый и настойчивый мальчик, [65]
На несколько часов просил ты приюта.
Но сколько здесь ночей и дней задержался,
И ныне стал самовластным хозяином в доме.

С широкой постели я согнан тобою.
Вот на земле сижу и мучаюсь ночью,
По прихоти своей очаг раздувая,
Запас ты сжигаешь зимы, и я тоже сгораю.

Посуду ты всю сдвинул, все переставил;
Ищу, а сам как будто слеп и безумен...
Нещадно ты гремишь; душа, я боюся,
Умчится, мчась от тебя, и дом опустеет.
Ich freute mich sehr über dies Gedicht, das mir vollkommen neu erschien. Мне очень понравилось это стихотворение.
"Es kann Ihnen nicht fremd sein," sagte Goethe, "denn es steht in der 'Claudina von Villa-Bella', wo es der Rugantino singt. Ich habe es jedoch dort zerstückelt, so daß man darüber hinauslieset und niemand merkt, was es heißen will. Ich dächte aber, es wäre gut. Es drückt den Zustand artig aus und bleibt hübsch im Gleichnis; es ist in Art der Anakreontischen. Eigentlich hätten wir dieses Lied und ähnliche andere aus meinen Opern unter den 'Gedichten' wieder sollen abdrucken lassen, damit der Komponist doch die Lieder beisammen hätte." -- Оно не ново для вас, ибо вставлено в мою "Клаудину де Вилла Белла", где его поет Ругантино. Но я его раздробил, так что сразу и не разберешься, что это такое, и никто не замечает, о чем в нем говорится. Мне оно кажется недурным! Хорошо обрисованная ситуация не расходится с иносказанием, это своего рода анакреонтические стихи. Собственно говоря, эту песню, так же как и другие из моих опер, следовало бы поместить в разделе "Стихи", чтобы композиторам проще было выбирать.
Ich fand dieses gut und vernünftig und merkte es mir für die Folge. Мне эта мысль показалась весьма разумной, и я взял ее себе на заметку -- для будущего.
Goethe hatte das Gedicht sehr schön gelesen - ich brachte es nicht wieder aus dem Sinne, und auch ihm schien es ferner im Kopfe zu liegen. Die letzten Verse: Гете прекрасно прочитал упомянутое стихотворение. У меня оно долго не шло из головы, да и он, по-видимому, не в силах был он него отвязаться. Последние строки:
Du lärmst so ungeschickt; ich fürchte, das Seelchen
Entflieht, um dir zu entfliehn, und räumet die Hütte -
Нещадно ты гремишь; душа, я боюся,
Умчится, мчась от тебя, и дом опустеет, --
sprach er noch mitunter wie im Traume vor sich hin. он несколько раз повторил, как в полусне.
Er erzählte mir sodann von einem neuerschienenen Buch über Napoleon, das von einem Jugendbekannten des Helden verfaßt sei und worin man die merkwürdigsten Aufschlüsse erhalte. Затем он стал рассказывать мне о только что вышедшей книге о Наполеоне, написанной человеком, знавшим императора с юных лет; в ней имелись удивительнейшие открытия.
"Das Buch", sagte er, "ist ganz nüchtern, ohne Enthusiasmus geschrieben, aber man sieht dabei, welchen großartigen Charakter das Wahre hat, wenn es einer zu sagen wagt." -- Книга эта написана на редкость трезво, без каких-либо восторгов, но из нее мы можем заключить, сколь величественный характер носит истина, если кто-нибудь отваживается высказать ее.
Auch von einem Trauerspiele eines jungen Dichters erzählte mir Goethe. И еще он рассказал мне о трагедии, созданной одним молодым поэтом.
"Es ist ein pathologisches Produkt", sagte er; "die Säfte sind Teilen überflüssig zugeleitet, die sie nicht haben wollen, und andern, die sie bedurft hätten, sind sie entzogen. Das Sujet war gut, sehr gut, aber die Szenen, die ich erwartete, waren nicht da, und andere, die ich nicht erwartete, waren mit Fleiß und Liebe behandelt. Ich dächte, das wäre pathologisch oder auch romantisch, wenn Sie nach unserer neuen Theorie lieber wollen." -- Это патологическое порождение, -- пояснил он, -- одни части у него чрезмерно изобилуют соками, другие, которым эти соки необходимы, начисто лишены таковых. Сюжет был хорош, даже очень хорош, но сцен, ожидаемых мною, не было, те же, о которых я и не помышлял, были разработаны с любовью и тщанием. Я думаю, что это патология, или, как теперь говорят, романтика, -- как вам больше понравится.
Wir waren darauf noch eine Weile heiter beisammen, und Goethe bewirtete mich zuletzt noch mit vielem Honig, auch mit einigen Datteln, die ich mitnahm. Мы еще некоторое время провели в оживленной беседе, под конец Гете угостил меня медом и финиками, но фиников я есть не стал и взял их с собой.
Montag, den 6. April 1829 Понедельник, 6 апреля 1829 г.
Goethe gab mir einen Brief von Egon Ebert, den ich bei Tische las und der mir Freude machte. Wir sprachen viel Löbliches von Egon Ebert und Böhmen, und gedachten auch des Professors Zauper mit Liebe. Гете дал мне письмо Эгона Эберта, которое я прочитал за обедом, и, надо сказать, с превеликим удовольствием. Мы с большой похвалой отзывались об Эгоне Эберте, о Богемии и также с любовью вспоминали профессора Цаупера.
"Das Böhmen ist ein eigenes Land," sagte Goethe, "ich bin dort immer gerne gewesen. Die Bildung der Literatoren hat noch etwas Reines, welches im nördlichen Deutschland schon anfängt selten zu werden, indem hier jeder Lump schreibt, bei dem an ein sittliches Fundament und eine höhere Absicht nicht zu denken ist." -- Богемия своеобразная страна, -- сказал Гете, -- я всегда любил туда ездить. Их образованные литераторы еще сохранили какую-то чистоту, что в северной Германии уже стало редкостью: здесь ведь за перо берется каждый босяк, у которого нет никаких нравственных устоев, не говоря уж о высоких намерениях.
Goethe sprach sodann von Egon Eberts neuestem epischen Gedicht, desgleichen von der früheren Weiberherrschaft in Böhmen, und woher die Sage von den Amazonen entstanden. Далее Гете упомянул о последнем эпическом стихотворении Эгона Эберта, в котором говорилось о некогда существовавшем в Богемии матриархате и о том, каким образом возникло сказание об амазонках.
Dies brachte die Unterhaltung auf das Epos eines anderen Dichters, der sich viel Mühe gegeben, sein Werk in öffentlichen Blättern günstig beurteilt zu sehen. Так разговор перешел на эпос другого поэта, который не жалел никаких усилий, добиваясь благоприятных отзывов прессы.
"Solche Urteile", sagte Goethe, "sind denn auch hier und dort erschienen. Nun aber ist die 'Hallesche Literaturzeitung' dahinter gekommen und hat geradezu ausgesprochen, was von dem Gedicht eigentlich zu halten, wodurch denn alle günstigen Redensarten der übrigen Blätter vernichtet worden. Wer jetzt nicht das Rechte will, ist bald entdeckt; es ist nicht mehr die Zeit, das Publikum zum besten zu haben und es in die Irre zu führen." -- И правда, -- сказал Гете,-- такие отзывы кое-где появились. Но тут вдруг слово взяла "Галльская литературная газета" и напрямки высказалась касательно этого стихотворения, тем самым зачеркнув все славословия других. Того, кто правдами или неправдами хочет пробиться в первый ряд, нынче живо хватают за руку. Сейчас не время дурачить публику или сбивать ее с толку.
"Ich bewundere," sagte ich, "daß die Menschen um ein wenig Namen es sich so sauer werden lassen, so daß sie selbst zu falschen Mitteln ihre Zuflucht nehmen." -- Меня удивляет, -- заметил я, -- что люди в погоне хоть за каким-то именем не брезгают даже недозволенными средствами.
"Liebes Kind," sagte Goethe, "ein Name ist nichts Geringes. Hat doch Napoleon eines großen Namens wegen fast die halbe Welt in Stücke geschlagen!" -- Дорогой мой, -- отвечал Гете, -- имя -- это не безделица. Наполеон разнес на куски полмира, чтобы прославить свое имя!
Es entstand eine kleine Pause im Gespräch. Dann aber erzählte Goethe mir Ferneres von dem neuen Buche über Napoleon. Мы немного помолчали, затем Гете стал дальше рассказывать мне из новой книги о Наполеоне.
"Die Gewalt des Wahren ist groß", sagte er. "Aller Nimbus, alle Illusion, die Journalisten, Geschichtsschreiber und Poeten über Napoleon gebracht haben, verschwindet vor der entsetzlichen Realität dieses Buchs; aber der Held wird dadurch nicht kleiner, vielmehr wächst er, so wie er an Wahrheit zunimmt." -- Могущество истины огромно, -- начал он. -- Весь ореол, все иллюзии, которыми журналисты, историки и поэты окружили Наполеона, обращает в ничто страшная реальность новой книги. Но личность его от этого не становится мельче, напротив, она растет, по мере того как становится правдивее.
"Eine eigene Zaubergewalt", sagte ich, "mußte er in seiner Persönlichkeit haben, daß die Menschen ihm sogleich zufielen und anhingen und sich von ihm leiten ließen." -- Видимо, была в этом человеке необоримая колдовская сила, если люди беспрекословно шли за ним, хранили ему верность и подчинялись его водительству, -- заметил я.
"Allerdings", sagte Goethe, "war seine Persönlichkeit eine überlegene. Die Hauptsache aber bestand darin, daß die Menschen gewiß waren, ihre Zwecke unter ihm zu erreichen. Deshalb fielen sie ihm zu, so wie sie es jedem tun, der ihnen eine ähnliche Gewißheit einflößt. Fallen doch die Schauspieler einem neuen Regisseur zu, von dem sie glauben, daß er sie in gute Rollen bringen werde. Dies ist ein altes Märchen, das sich immer wiederholt; die menschliche Natur ist einmal so eingerichtet. Niemand dienet einem andern aus freien Stücken; weiß er aber, daß er damit sich selber dient, so tut er es gerne. Napoleon kannte die Menschen zu gut, und er wußte von ihren Schwächen den gehörigen Gebrauch zu machen." -- Так или иначе, -- сказал Гете, -- он был необыкновенным человеком. Но главное, что люди были убеждены -- под его властью они достигнут своих целей. Поэтому они и шли за ним, как пошли бы за всяким, кто сумел бы внушить им такую уверенность. Ведь и актеры слепо повинуются новому режиссеру, веря, что он хорошо отработает с ними роли. Это старая сказка, но она повторяется вечно: так уж устроена человеческая природа. Никто по доброй воле не служит другому, но, уразумев, что тем самым служит себе, он уже рад стараться. Наполеон превосходно знал людей и умел обернуть в свою пользу их слабости.
Das Gespräch wendete sich auf Zelter. Разговор перешел на Цельтера.
"Sie wissen," sagte Goethe, "daß Zelter den preußischen Orden bekommen. Nun hatte er aber noch kein Wappen; aber eine große Nachkommenschaft ist da, und somit die Hoffnung auf eine weit hinaus dauernde Familie. Er mußte also ein Wappen haben, damit eine ehrenvolle Grundlage sei, und ich habe den lustigen Einfall gehabt, ihm eins zu machen. Ich schrieb an ihn, und er war es zufrieden; aber ein Pferd wollte er haben. Gut, sagte ich, ein Pferd sollst du haben, aber eins mit Flügeln. Sehen Sie sich einmal um, hinter Ihnen liegt ein Papier, ich habe darauf mit einer Bleifeder den Entwurf gemacht." -- Вы, наверно, слышали, -- сказал Гете, -- что Цельтер награжден прусским орденом. Но герба у него не было, потомства же было предостаточно, а следовательно, и надежд на длительное существование рода -- тоже. Герб был ему необходим. Так как же не увенчать этот род почетным гербом? Вот мне и пришла на ум забавная мысль -- создать этот герб. Я написал ему, он выразил свое согласие: но пожелал во что бы то ни стало иметь на гербе коня. Ладно, сказал я, будет тебе конь, да еще с крыльями. Посмотрите, сзади вас лежит листок бумаги, на нем я набросал эскиз герба.
Ich nahm das Blatt und betrachtete die Zeichnung. Das Wappen sah sehr stattlich aus, und die Erfindung mußte ich loben. Das untere Feld zeigte die Turmzinne einer Stadtmauer, um anzudeuten, daß Zelter in früherer Zeit ein tüchtiger Maurer gewesen. Ein geflügeltes Pferd hebt sich dahinter hervor, nach höheren Regionen strebend, wodurch sein Genius und Aufschwung zum Höheren ausgesprochen war. Dem Wappenschilde oben fügte sich eine Lyra auf, über welcher ein Stern leuchtete, als ein Symbol der Kunst, wodurch der treffliche Freund unter dem Einfluß und Schutz günstiger Gestirne sich Ruhm erworben. Unten, dem Wappen an, hing der Orden, womit sein König ihn beglückt und geehrt als Zeichen gerechter Anerkennung großer Verdienste. Я взял листок и стал рассматривать рисунок. Вид у герба был внушительный, изобретательность его автора заслуживала всяческих похвал. На нижнем поле были изображены зубцы городской стены, напоминая, что Цельтер в свое время был искусным каменщиком. Над стеной вздыбился крылатый конь, мчащийся в высокие сферы, что символизировало гений Цельтера и его стремление ввысь. Вверху на гербе была водружена лира, а над нею светила звезда -- символ того искусства, в котором любимый друг Гете, под защитой и влиянием благоприятствующих созвездий, стяжал себе славу. Внизу, над гербом, висел орден, дарованный ему королем в знак достойного признания недюжинных его заслуг.
"Ich habe es von Facius stechen lassen," sagte Goethe, "und Sie sollen einen Abdruck sehen. Ist es aber nicht artig, daß ein Freund dem andern ein Wappen macht und ihm dadurch gleichsam den Adel gibt?" -- Гравировать его я поручил Фациусу, -- сказал Гете, -- мне хочется показать вам оттиск. Ведь правда, это хорошо, если друг рисует герб для друга и как бы, в свою очередь, дарует ему дворянство?
Wir freuten uns über den heiteren Gedanken, und Goethe schickte zu Facius, um einen Abdruck holen zu lassen. Мы оба потешились этой мыслью, и Гете послал слугу к Фациусу за оттиском.
Wir saßen noch eine Weile am Tisch, indem wir zu gutem Biskuit einige Gläser alten Rheinwein tranken. Goethe summte Undeutliches vor sich hin. Mir kam das Gedicht von gestern wieder in den Kopf, ich rezitierte: Затем мы еще довольно долго просидели за столом и со вкусными бисквитами выпили по несколько стаканчиков старого рейнвейна. Мне вспомнилось вчерашнее стихотворение, и я прочитал:
Du hast mir mein Gerät verstellt und verschoben;
Ich such und bin wie blind und irre geworden -
Посуду всю ты сдвинул, вес переставил,
Ищу, а сам как будто слеп и безумен...
"Ich kann das Gedicht nicht wieder loswerden," sagte ich, "es ist durchaus eigenartig und drückt die Unordnung so gut aus, die durch die Liebe in unser Leben gebracht wird." -- Не идет у меня из головы это стихотворение, -- сказал я, -- оно так необычно и так прекрасно дан в нем беспорядок, который вносит в нашу жизнь любовь.
"Es bringt uns einen düsteren Zustand vor Augen", sagte Goethe. -- Оно воскрешает перед нашими глазами довольно мрачные житейские обстоятельства, -- отвечал Гете.
"Es macht mir den Eindruck eines Bildes," sagte ich, "eines niederländischen." -- На меня оно производит впечатление картины, -- продолжал я, -- картины нидерландской школы.
"Es hat so etwas von 'Good man und good wife'", sagte Goethe. -- Да, в нем есть что-то от "Good man and good wife", -- согласился Гете.
"Sie nehmen mir das Wort von der Zunge," sagte ich, "denn ich habe schon fortwährend an jenes Schottische denken müssen, und das Bild von Ostade war mir vor Augen." -- Вы предвосхитили то, что я собирался сказать, все время я неотвязно думал о шотландских мотивах, и картина Остаде стояла у меня перед глазами.
"Aber wunderlich ist es," sagte Goethe, "daß sich beide Gedichte nicht malen lassen; sie geben wohl den Eindruck eines Bildes, eine ähnliche Stimmung, aber gemalt wären sie nichts." -- Удивительно то, -- сказал Гете, -- что оба эти стихотворения не поддаются кисти живописца; пусть они представляются нам картинами, пусть проникнуты тем же настроением, но на полотне они превратились бы в ничто.
"Es sind dieses schöne Beispiele," sagte ich, "wo die Poesie der Malerei so nahe als möglich tritt, ohne aus ihrer eigentlichen Sphäre zu gehen. Solche Gedichte sind mir die liebsten, indem sie Anschauung und Empfindung zugleich gewähren. Wie Sie aber zu dem Gefühl eines solchen Zustandes gekommen sind, begreife ich kaum; das Gedicht ist wie aus einer anderen Zeit und einer anderen Welt." -- Это превосходные примеры, -- сказал я, -- того, что поэзия и живопись могут сближаться как угодно, но не выходя из собственной своей сферы. Мне такие стихотворения всего дороже, ибо в них сливаются зрительное восприятие и чувство. Но как вам удалось ощутить это слияние, я понимаю с трудом, ведь стихотворение всеми своими корнями как бы уходит в другую эпоху, в другой мир.
"Ich werde es auch nicht zum zweiten Male machen," sagte Goethe, "und wüßte auch nicht zu sagen, wie ich dazu gekommen bin; wie uns denn dieses sehr oft geschieht." -- Второй раз я бы этого сделать не сумел, -- сказал Гете, -- и даже не сумел бы сказать, как я к этому пришел, что, впрочем, часто случается.
"Noch etwas Eigenes", sagte ich, "hat das Gedicht. Es ist mir immer, als wäre es gereimt, und doch ist es nicht so. Woher kommt das?" -- И еще одна особенность есть у этого стихотворения, -- про должал я,-- мне все время кажется, что оно зарифмовано, а ведь это не так.
"Es liegt im Rhythmus", sagte Goethe. "Die Verse beginnen mit einem Vorschlag, gehen trochäisch fort, wo denn der Daktylus gegen das Ende eintritt, welcher eigenartig wirkt und wodurch es einen düster klagenden Charakter bekommt." Goethe nahm eine Bleifeder und teilte so ab: -- Тут все дело в ритме, -- отвечал Гете. -- Строка начинается с фортакта, безударного слога, далее идут хореи, под конец же появляется дактиль; функция его здесь достаточно своеобразна, и он придает целому жалобно-сумрачный характер. -- Гете взял карандаш и начертил следующее:
v - v - v - v - v v - v Von | meinem | breiten | Lager | bin ich ver | trieben. С ши/рокой/постели/я согнан/тобою.
Wir sprachen über Rhythmus im allgemeinen und kamen darin überein, daß sich über solche Dinge nicht denken lasse. Мы заговорили о ритме вообще и оба согласились, что думать о нем невозможно.
"Der Takt", sagte Goethe, "kommt aus der poetischen Stimmung, wie unbewußt. Wollte man darüber denken, wenn man ein Gedicht macht, man würde verrückt und brächte nichts Gescheites zustande." -- Размер, -- сказал Гете, -- бессознательно определяется поэтическим настроением. Если начать думать о нем, когда пишешь стихотворение, то можно рехнуться и уж, во всяком случае, ничего путного создать нельзя.
Ich wartete auf den Abdruck des Siegels. Goethe fing an über Guizot zu reden. Я дожидался оттиска герба. Гете опять заговорил о Гизо.
"Ich gehe in seinen Vorlesungen fort," sagte er, "und sie halten sich trefflich. Die diesjährigen gehen etwa bis ins achte Jahrhundert. Er besitzt einen Tiefblick und Durchblick, wie er mir bei keinem Geschichtsschreiber größer vorgekommen. Dinge, woran man nicht denkt, erhalten in seinen Augen die größte Wichtigkeit, als Quellen bedeutender Ereignisse. Welchen Einfluß z. B. das Vorwalten gewisser religiöser Meinungen auf die Geschichte gehabt, wie die Lehre von der Erbsünde, von der Gnade, von guten Werken gewissen Epochen eine solche und eine andere Gestalt gegeben, sehen wir deutlich hergeleitet und nachgewiesen. Auch das römische Recht, als ein fortlebendes, das gleich einer untertauchenden Ente sich zwar von Zeit zu Zeit verbirgt, aber nie ganz verloren geht und immer einmal wieder lebendig hervortritt, sehen wir sehr gut behandelt, bei welcher Gelegenheit denn auch unserm trefflichen Savigny volle Anerkennung zuteil wird. -- Я все читаю его лекции, и, право же, они превосходны. Лекции нынешнего года доходят до восьмого века нашей эры. Такой глубины взгляда, такой прозорливости я ни у одного другого историка не знаю. Многое из того, о чем мы никогда и не думали, в его глазах приобретает первостепенное значение, становясь источником важнейших событий. Он, например, ясно показывает и доказывает, как влияло на историю преобладанье тех или иных религиозных убеждений, как понятия первородного греха, благодати и добрых дел формировали характер тех или иных эпох. Не менее убедительно трактует он и римское право, что, подобно нырку, то скрывается под водой, то живехоньким всплывает на поверхность, причем не забывает воздать должное и нашему почтенному Савиньи.
Wie Guizot von den Einflüssen redet, welche die Gallier in früher Zeit von fremden Nationen empfangen, ist mir besonders merkwürdig gewesen, was er von den Deutschen sagt. Но особенно меня заинтересовало то, что Гизо сказал о немцах в разделе, где говорится о влияниях, которые в давние времена оказывали на галлов другие национальности.
'Die Germanen', sagt er, 'brachten uns die Idee der persönlichen Freiheit, welche diesem Volke vor allem eigen war.' Ist das nicht sehr artig und hat er nicht vollkommen recht, und ist nicht diese Idee noch bis auf den heutigen Tag unter uns wirksam? Die Reformation kam aus dieser Quelle wie die Burschenverschwörung auf der Wartburg, Gescheites wie Dummes. Auch das Buntscheckige unserer Literatur, die Sucht unserer Poeten nach Originalität, und daß jeder glaubt, eine neue Bahn machen zu müssen, sowie die Absonderung und Verisolierung unserer Gelehrten, wo jeder für sich steht und von seinem Punkte aus sein Wesen treibt: alles kommt daher. Franzosen und Engländer dagegen halten weit mehr zusammen und richten sich nacheinander. In Kleidung und Betragen haben sie etwas Übereinstimmendes. Sie fürchten, voneinander abzuweichen, um sich nicht auffallend oder gar lächerlich zu machen. Die Deutschen aber gehen jeder seinem Kopfe nach, jeder sucht sich selber genug zu tun er fragt nicht nach dem andern, denn in jedem lebt, wie Guizot richtig gefunden hat, die Idee der persönlichen Freiheit, woraus denn, wie gesagt, viel Treffliches hervorgeht, aber auch viel Absurdes." "Германцы, -- утверждает он, -- ознакомили нас с идеей личной свободы, нагорая была им присуща больше, чем какому-либо другому народу". По-моему, это приятно слышать, не говоря уже о том, что Гизо абсолютно прав, -- ведь эта идея и поныне жива в нас. Реформация и вартбургский заговор студентов [66] , то есть великое и дурацкое, произошли из одного и того же источника. Отсюда же разнородность нашей литературы, погоня поэтов за оригинальностью, странная уверенность, что каждому надлежит проложить новый путь, равно как и разъединенность, изолированность наших ученых, когда каждый исходит из собственных домыслов и работает по собственному усмотрению. Французы и англичане -- те держатся ближе друг к другу и больше друг с другом считаются. У них даже в одежде и в манерах есть что-то общее. Они избегают внешнего различия, то ли не желая бросаться в глаза, то ли боясь выглядеть смешными. Немцы же разгуливают, как им вздумается, и каждый хочет угодить только самому себе, другие его не интересуют, ибо в нем, по справедливому замечанию Гизо, живет идея личной свободы, а из этой идеи, как я уже сказал, проистекает много хорошего, но столько же и абсурдного.
Dienstag, den 7. April 1829 Вторник, 7 апреля 1829 г.
Ich fand, als ich hereintrat, Hofrat Meyer, der einige Zeit unpäßlich gewesen, mit Goethe am Tisch sitzen und freute mich, ihn wieder so weit hergestellt zu sehen. Sie sprachen von Kunstsachen, von Peel, der einen Claude Lorrain für viertausend Pfund gekauft, wodurch Peel sich denn besonders in Meyers Gunst gesetzt hatte. Die Zeitungen wurden gebracht, worein wir uns teilten, in Erwartung der Suppe. Когда я вошел, Гете уже сидел за столом с надворным советником Мейером. Мейер прихварывал в последнее время, и я обрадовался, что он опять в добром здравии. Они говорили об искусстве и, к слову, упомянули Пиля, который купил Клода Лоррена за четыре тысячи фунтов стерлингов, чем снискал себе особое благоволение Мейера. Слуга принес газеты, и в ожидании супа мы поделили их между собой.
Als an der Tagesordnung kam die Emanzipation der Irländer sehr bald zur Erwähnung. Вскоре, однако, все разом заговорили об эмансипации ирландцев.
"Das Lehrreiche für uns dabei ist," sagte Goethe, "daß bei dieser Gelegenheit Dinge an den Tag kommen, woran niemand gedacht hat, und die ohne diese Veranlassung nie wären zur Sprache gebracht worden. Recht klar über den irländischen Zustand werden wir aber doch nicht, denn die Sache ist zu verwickelt. So viel aber sieht man, daß dieses Land an Übeln leidet, die durch kein Mittel und also auch nicht durch die Emanzipation gehoben werden können. War es bis jetzt ein Unglück, daß Irland seine Übel alleine trug, so ist es jetzt ein Unglück, daß England mit hineingezogen wird. Das ist die Sache. Und den Katholiken ist gar nicht zu trauen. Man sieht, welchen schlimmen Stand die zwei Millionen Protestanten gegen die Übermacht der fünf Millionen Katholiken bisher in Irland gehabt haben, und wie z. B. arme protestantische Pächter gedrückt, schikaniert und gequält worden, die von katholischen Nachbarn umgeben waren. Die Katholiken vertragen sich unter sich nicht, aber sie halten immer zusammen, wenn es gegen einen Protestanten geht. Sie sind einer Meute Hunden gleich, die sich untereinander beißen, aber, sobald sich ein Hirsch zeigt, sogleich einig sind und in Masse auf ihn losgehen." -- Есть здесь нечто для нас весьма поучительное, -- заметил Гете, -- благодаря этой истории всплыло множество фактов, о которых никто не подозревал и никто никогда бы не заговорил. Тем не менее нам трудно разобраться в ирландских событиях, очень уж там все запутано. Ясно одно: против бед, терзающих эту страну, лекарства не существует, а значит, и эмансипация тут не поможет. Если раньше злом было то, что Ирландия в одиночестве несла свои тяготы, то нынче зло, что сюда припуталась еще и Англия. В этом все дело. А католикам совсем нельзя верить. Мы знаем, в сколь плачевном положении находились в Ирландии два миллиона протестантов, угнетаемых пятью миллионами католиков, знаем, какие притеснения, издевательства и муки терпели они от своих соседей-католиков. Католики вечно враждуют между собой, но оказываются сплоченными, когда дело доходит до травли протестанта. Они точно свора собак -- грызутся, покуда не завидят оленя, а тогда уж, забыв о грызне, дружно устремляются за ним.
Von den Irländern wendete sich das Gespräch zu den Händeln in der Türkei. Man wunderte sich, wie die Russen, bei ihrer Übermacht, im vorjährigen Feldzuge nicht weiter gekommen. С Ирландии разговор перескочил на Турцию и на удивительное обстоятельство: почему в прошлом году застопорилось продвижение русских, несмотря на их очевидное численное превосходство?
"Die Sache ist die," sagte Goethe, "die Mittel waren unzulänglich, und deshalb machte man zu große Anforderungen an einzelne, wodurch denn persönliche Großtaten und Aufopferungen geschahen, ohne die Angelegenheit im ganzen zu fördern." -- Дело в том, -- сказал Гете, -- что русские не располагали достаточными ресурсами, а потому предъявляли непомерные требования к отдельным лицам. Так, было совершено множество подвигов, многие не задумываясь жертвовали собой, но на ход кампании все это повлиять не могло.
"Es mag auch ein verwünschtes Lokal sein," sagte Meyer; "man sieht in den ältesten Zeiten, daß es in dieser Gegend, wenn ein Feind von der Donau her zu dem nördlichen Gebirg eindringen wollte, immer Händel setzte, daß er immer den hartnäckigsten Widerstand gefunden und daß er fast nie hereingekommen ist. Wenn die Russen sich nur die Seeseite offen halten, um sich von dorther mit Proviant versehen zu können!" -- К тому же это какое-то проклятое место, -- сказал Мейер. -- С давних времен там завязывались битвы, когда неприятель пытался с берегов Дуная проникнуть на север, в горы, где он неизменно наталкивался на ожесточенное сопротивление и почти никогда не мог прорваться вперед. Если бы только русские сумели удержать при морскую полосу, откуда к ним будет поступать провиант!
"Das ist zu hoffen", sagte Goethe. -- Будем надеяться, -- сказал Гете и продолжал:
"Ich lese jetzt 'Napoleons Feldzug in Ägypten', und zwar was der tägliche Begleiter des Helden, was Bourrienne davon sagt, wo denn das Abenteuerliche von vielen Dingen verschwindet und die Fakta in ihrer nackten erhabenen Wahrheit dastehen. Man sieht, er hatte bloß diesen Zug unternommen, um eine Epoche auszufüllen, wo er in Frankreich nichts tun konnte, um sich zum Herrn zu machen. Er war anfänglich unschlüssig, was zu tun sei; er besuchte alle französischen Häfen an der Küste des Atlantischen Meeres hinunter, um den Zustand der Schiffe zu sehen und sich zu überzeugen, ob eine Expedition nach England möglich oder nicht. Er fand aber, daß es nicht geraten sei, und entschloß sich daher zu dem Zuge nach Ägypten." -- Я сейчас читаю о походе Наполеона в Египет; кстати сказать, то, что говорит об этом неотлучный спутник героя, Бурьенн, -- и от его слов исчезает видимость авантюры и факты предстают перед нами во всей своей неприкрытой и возвышенной правде. Мы понимаем, что Наполеон предпринял этот поход только затем, чтобы заполнить время, когда во Франции он ничего не мог сделать для достижения всей полноты власти. Поначалу, не зная, что предпринять, он посетил все французские гавани на атлантическом побережье и обревизовал состояние кораблей, желая убедиться, возможен или невозможен поход на Англию. Придя к заключению, что таковой нежелателен, он решил двинуть войска в Египет.
"Ich muß bewundern," sagte ich, "wie Napoleon bei solcher Jugend mit den großen Angelegenheiten der Welt so leicht und sicher zu spielen wußte, als wäre eine vieljährige Praxis und Erfahrung vorangegangen." -- Меня поражает, -- сказал я, -- как Наполеон, будучи еще очень молодым, решал вопросы мирового масштаба с такой легкостью и уверенностью, словно за плечами у него был долголетний опыт.
"Liebes Kind," sagte Goethe, "das ist das Angeborene des großen Talents. Napoleon behandelte die Welt wie Hummel seinen Flügel; beides erscheint uns wunderbar, wir begreifen das eine so wenig wie das andere, und doch ist es so und geschieht vor unsern Augen. Napoleon war darin besonders groß, daß er zu jeder Stunde derselbige war. Vor einer Schlacht, während einer Schlacht, nach einem Siege, nach einer Niederlage, er stand immer auf festen Füßen und war immer klar und entschieden, was zu tun sei. Er war immer in seinem Element und jedem Augenblick und jedem Zustande gewachsen, so wie es Hummeln gleichviel ist, ob er ein Adagio oder ein Allegro, ob er im Baß oder im Diskant spielt. Das ist die Fazilität, die sich überall findet, wo ein wirkliches Talent vorhanden ist, in Künsten des Friedens wie des Krieges, am Klavier wie hinter den Kanonen." -- Дитя мое, -- сказал Гете, -- таково свойство гения. Наполеон обходился с миром, как Гуммель со своим роялем. И то и другое для нас одинаково непостижимо, однако это так, и чудо сотворяется на наших глазах. Величие Наполеона заключалось еще и в том, что всегда и везде он оставался таким, как был. Перед боем, во время боя, после победы и после поражения он был одинаков, твердо стоял на ногах, непоколебимо уверенный и знающий, что теперь следует делать. Он всегда был в своей стихии; такого, что могло бы поставить его в тупик, попросту не существовало; так вот и Гуммелю все равно, играть адажио или аллегро, в басовом или в скрипичном ключе. Это та легкость, которая неизменно сопутствует подлинному таланту, как в мирном искусстве, так и в войне, в фортепьянной игре или в расстановке орудий.
Man sieht aber an diesem Buch," fuhr Goethe fort, "wie viele Märchen uns von seinem ägyptischen Feldzuge erzählet worden. Manches bestätiget sich zwar, allein vieles gar nicht, und das meiste ist anders. -- Из этой книги становится ясно, -- продолжал Гете, -- сколько небылиц мы наслушались о Египетском походе. Кое-что она, конечно, подтверждает, но многое, как видно, было чистейшей выдумкой, а многое происходило совсем иначе.
Daß er die achthundert türkischen Gefangenen hat erschießen lassen, ist wahr; aber es erscheint als reifer Beschluß eines langen Kriegsrates, indem nach Erwägung aller Umstände kein Mittel gewesen ist, sie zu retten. То, что он приказал расстрелять восемьсот пленных турков, сущая правда, но таково было продуманное решение военного совета, когда, тщательно взвесив различные обстоятельства, все пришли к единодушному выводу, что спасти их невозможно.
Daß er in die Pyramiden soll hinabgestiegen sein, ist ein Märchen. Er ist hübsch außerhalb stehen geblieben und hat sich von den andern erzählen lassen, was sie unten gesehen. А вот то, что он спускался в пирамиды, -- миф. Он спокойно стоял на свежем воздухе и слушал рассказы тех, кто побывал в подземельях.
So auch verhält sich die Sage, daß er orientalisches Kostüm angelegt, ein wenig anders. Er hat bloß ein einziges Mal im Hause diese Maskerade gespielt und ist so unter den Seinigen erschienen, zu sehen, wie es ihn kleide. Aber der Turban hat ihm nicht gestanden, wie er denn allen länglichen Köpfen nicht steht, und so hat er dieses Kostüm nie wieder angelegt. Die Pestkranken aber hat er wirklich besucht, und zwar um ein Beispiel zu geben, daß man die Pest überwinden könne, wenn man die Furcht zu überwinden fähig sei. Und er hat recht! Ich kann aus meinem eigenen Leben ein Faktum erzählen, wo ich bei einem Faulfieber der Ansteckung unvermeidlich ausgesetzt war und wo ich bloß durch einen entschiedenen Willen die Krankheit von mir abwehrte. Es ist unglaublich, was in solchen Fällen der moralische Wille vermag. Er durchdringt gleichsam den Körper und setzt ihn in einen aktiven Zustand, der alle schädlichen Einflüsse zurückschlägt. Die Furcht dagegen ist ein Zustand träger Schwäche und Empfänglichkeit, wo es jedem Feinde leicht wird, von uns Besitz zu nehmen. Das kannte Napoleon zu gut, und er wußte, daß er nichts wagte, seiner Armee ein imposantes Beispiel zu geben. И почти такой же миф, что он будто бы носил восточный костюм. Только раз, дома, он появился в этом маскарадном наряде среди своих приближенных, желая посмотреть, как он выглядит в нем. Но тюрбан оказался ему не к лицу, как и всем людям с удлиненной формой головы, и больше уже он никогда его не надевал. Больных чумой он и вправду посещал, дабы явить другим пример, что болезнь можно преодолеть, преодолев страх перед нею. И это действительно так! Я могу рассказать вам факт из собственной моей жизни, когда я неминуемо должен был заразиться болотной лихорадкой и только решительным усилием воли отогнал от себя болезнь. Трудно даже представить себе, чего можно в подобных случаях достигнуть целенаправленной волей! Воля, как бы проникнув все твое тело, понуждает его к активности, отметающей всякое вредоносное воздействие. Страх же, напротив, приводит человека к слабости, к излишней восприимчивости и помогает врагу расправляться с нами. Наполеон знал это слишком хорошо и был уверен, что ничем не рискует, подавая своей армии столь внушительный пример.
Aber", fuhr Goethe sehr heiter scherzend fort, "habt Respekt! Napoleon hatte in seiner Feldbibliothek was für ein Buch? - meinen 'Werther'!" -- Тем не менее, -- весело и шутливо продолжал Гете, -- прошу с уважением отнестись к тому, что я скажу! В походной библиотеке Наполеона имелась книжка, а ну отгадайте какая? Мой "Вертер"!
"Daß er ihn gut studiert gehabt," sagte ich, "sieht man bei seinem Lever in Erfurt." -- Если судить по его lever в Эрфурте [67] , то он, видимо, основатель но его изучил, -- заметил я.
"Er hatte ihn studiert wie ein Kriminalrichter seine Akten," sagte Goethe, "und in diesem Sinne sprach er auch mit mir darüber. -- Он его изучал, как судья изучает уголовное "дело", -- сказал Гете, -- и, собственно, в таком смысле и говорил со мной о нем.
Es findet sich in dem Werke des Herrn Bourrienne eine Liste der Bücher, die Napoleon in Ägypten bei sich geführt, worunter denn auch der 'Werther' steht. Das Merkwürdige an dieser Liste aber ist, wie die Bücher unter verschiedenen Rubriken klassifiziert werden. Unter der Aufschrift 'Politique' z. B. finden wir aufgeführt: 'Le vieux testament', 'Le nouveau testament', 'Le coran' woraus man sieht, aus welchem Gesichtspunkt Napoleon die religiösen Dinge angesehen." К труду господина Бурьенна приложен список книг, которые Наполеон возил с собою в Египет, среди них числится и "Вертер". Наиболее примечательное в этом списке -- классификация. Под рубрикой "Politique" (Политика (фр.).), например, мы обнаруживаем: "Le vieux testament", "Le nouveau testament", "Le coran" (Ветхий завет, Новый завет, Коран (фр.).) таким образом, сразу становится понятно, с какой точки зрения Наполеон рассматривал религиозные вопросы.
Goethe erzählte uns noch manches Interessante aus dem Buche, das ihn beschäftigte. Unter andern auch kam zur Sprache, wie Napoleon mit der Armee an der Spitze des Roten Meeres zur Zeit der Ebbe durch einen Teil des trockenen Meerbettes gegangen, aber von der Flut eingeholt worden sei, so daß die letzte Mannschaft bis unter die Arme im Wasser habe waten müssen und es also mit diesem Wagestück fast ein pharaonisches Ende genommen hätte. Bei dieser Gelegenheit sagte Goethe manches Neue über das Herankommen der Flut. Er verglich es mit den Wolken, die uns nicht aus weiter Ferne kommen, sondern die an allen Orten zugleich entstehen und sich überall gleichmäßig fortschieben. Гете рассказал нам еще немало интересного о книге, которая сейчас так занимала его. Между прочим, вспомнил следующий эпизод: Наполеон со своей армией стал во время отлива посуху переходить южный залив Красного моря, но тут начался прилив, так что замыкающие отряды тащились уже по грудь в воде, и дерзостная эта затея едва не кончилась для него фараоновой гибелью. Гете, кстати, рассказал нам немало нового о происхождении приливов, сравнив их с облаками, которые не приходят издалека, но разом образуются повсюду и начинают равномерно двигаться вперед.
Mittwoch, den 8. April 1829 Среда, 8 апреля. 1829 г.
Goethe saß schon am gedeckten Tisch, als ich hereintrat, er empfing mich sehr heiter. Гете уже сидел за накрытым столом, когда я вошел, и весело меня приветствовал.
"Ich habe einen Brief erhalten," sagte er, "woher? - Von Rom! Aber von wem? - Vom König von Bayern!" -- Я сегодня получил письмо, -- сказал он, -- и знаете откуда? Из Рима! А от кого, спрашивается? От короля Баварского!
"Ich teile Ihre Freude", sagte ich. "Aber ist es nicht eigen, ich habe mich seit einer Stunde auf einem Spaziergange sehr lebhaft mit dem Könige von Bayern in Gedanken beschäftigt, und nun erfahre ich diese angenehme Nachricht." -- Я радуюсь вместе с вами, -- сказал я, -- но не странно ли, что какой-нибудь час назад во время прогулки я неотвязно думал о короле Баварском, а сейчас вы встречаете меня этим приятным сообщением.
"Es kündigt sich oft etwas in unserm Innern an", sagte Goethe. "Dort liegt der Brief, nehmen Sie, setzen Sie sich zu mir her und lesen Sie!" -- Предчувствия часто внезапно зарождаются в нас, -- сказал Гете. -- Вон лежит это письмо, возьмите его, сядьте ко мне поближе и прочтите.
Ich nahm den Brief, Goethe nahm die Zeitung, und so las ich denn ganz ungestцrt die kцniglichen Worte. Der Brief war datiert: Rom, den 26. Mдrz 1829, und mit einer stattlichen Hand sehr deutlich geschrieben. Der Kцnig meldete Goethen, daЯ er sich in Rom ein Besitztum gekauft, und zwar die Villa di Malta mit anliegenden Gдrten, in der Nдhe der Villa Ludovisi, am nordwestlichen Ende der Stadt, auf einem Hьgel gelegen, so daЯ er das ganze Rom ьberschauen kцnne und gegen Nordost einen freien Anblick von Sankt Peter habe. "Es ist eine Aussicht," schreibt er, "welche zu genieЯen man weit reisen wьrde, und die ich nun bequem zu jeder Stunde des Tages aus den Fenstern meines Eigentums habe." Er fдhrt fort, sich glьcklich zu preisen, nun in Rom auf eine so schцne Weise ansдssig zu sein. "Ich hatte Rom in zwцlf Jahren nicht gesehen," schreibt er, "ich sehnte mich danach, wie man sich nach einer Geliebten sehnt; von nun an aber werde ich mit der beruhigten Empfindung zurьckkehren, wie man zu einer geliebten Freundin geht." Von den erhabenen Kunstschдtzen und Gebдuden spricht er sodann mit der Begeisterung eines Kenners, dem das wahrhaft Schцne und dessen Fцrderung am Herzen liegt, und der jede Abweichung vom guten Geschmack lebhaft empfindet. Ьberall war der Brief durchweg so schцn und menschlich empfunden und ausgedrьckt, wie man es von so hohen Personen nicht erwartet. Ich дuЯerte meine Freude darьber gegen Goethe. Гете взял газету, я -- письмо и принялся в полном спокойствии читать королевские слова. На письме, написанном крупным и четким почерком, стояла дата: "Рим, 26 марта 1829 года". Король уведомлял Гете о том, что приобрел в Риме земельное владенье, а именно -- виллу ди Мальта с прилегающими к ней садами, неподалеку от виллы Людовизи, на северо-западном краю города, расположенную высоко на холме, откуда он может обозревать весь Рим, а с северовосточной стороны ему открывается широкий вид на собор св. Петра. "Вид этот, -- пишет он, -- привлекает сюда людей из дальных стран, я же в любую минуту могу любоваться им из окон своего дома . Далее он говорит, что, так удачно обосновавшись в Риме, поистине чувствует себя счастливым. "Я двенадцать лет не видел Рима, -- пишет король, -- и тосковал по нему, как тоскуют по любимой; отныне я буду возвращаться к нему со спокойной радостью, словно к дорогой и доброй подруге". О римских сокровищах искусства и прекрасных строениях он говорит с воодушевлением знатока, сердцу которого дорого все подлинно прекрасное и который болезненно ощущает любое отклонение от хорошего вкуса. Это было удивительное письмо, изящное и насквозь проникнутое глубоко человеческими чувствами, трудно было даже представить себе, что оно написано августейшей особой. Я поделился с Гете своими соображениями.
"Da sehen Sie einen Monarchen," sagte er, "der neben der königlichen Majestät seine angeborene schöne Menschennatur gerettet hat. Es ist eine seltene Erscheinung und deshalb um so erfreulicher." Ich sah wieder in den Brief und fand noch einige treffliche Stellen. -- Здесь перед вами монарх, -- сказал он, -- которому удалось наряду с королевским величием сохранить все свои прекрасные человеческие свойства. Это явление редкое и посему тем более отрадное. Я снова заглянул в письмо и обнаружил еще несколько примечательных мест.
"Hier in Rom", schreibt der König, "erhole ich mich von den Sorgen des Thrones; die Kunst, die Natur sind meine täglichen Genüsse, Künstler meine Tischgenossen." Er schreibt auch, wie er oft an dem Hause vorbeigehe, wo Goethe gewohnt, und wie er dabei seiner gedenke. Aus den 'Römischen Elegien' sind einige Stellen angeführt, woraus man sieht, daß der König sie gut im Gedächtnis hat und sie in Rom, an Ort und Stelle, von Zeit zu Zeit wieder lesen mag. "Здесь, в Риме, -- писал король, -- я отдыхаю от забот и обязанностей монарха. Искусство, природа -- вот мои ежедневные радости, люди искусства -- постоянные мои сотрапезники". И еще он пишет, что часто проходит мимо дома, где некогда жил Гете, и всякий раз думает о нем. В письме были приведены и строки из "Римских элегий", по коим можно было судить, что король хорошо их помнит и в Риме, так сказать, на родине элегий, нет-нет и перечитывает их.
"Ja," sagte Goethe, "die 'Elegien' liebt er besonders; er hat mich hier viel damit geplagt, ich sollte ihm sagen, was an dem Faktum sei, weil es in den Gedichten so anmutig erscheint, als wäre wirklich was Rechtes daran gewesen. Man bedenkt aber selten, daß der Poet meistens aus geringen Anlässen was Gutes zu machen weiß. -- Да, -- сказал Гете, -- элегии ему дороже всего, что я написал, он и здесь немало меня помучил -- вынь да положь, скажи ему, что было в действительности, а чего не было; в стихах, мол, все выглядит не только прелестно, но и правдоподобно. Ведь мало кому приходит на ум, что иной раз сущий пустяк побуждает поэта создать прекрасное стихотворение.
Ich wollte nur," fuhr Goethe fort, "daß des Königs 'Gedichte' jetzt da wären, damit ich in meiner Antwort etwas darüber sagen könnte. Nach dem wenigen zu schließen, was ich von ihm gelesen, werden die Gedichte gut sein. In der Form und Behandlung hat er viel von Schiller, und wenn er nun, in so prächtigem Gefäß, uns den Gehalt eines hohen Gemütes zu geben hat, so läßt sich mit Recht viel Treffliches erwarten. -- Очень жаль, -- продолжал Гете, -- что у меня нет сейчас стихов самого короля, я бы сказал о них несколько слов в ответном письме. Судя по тому немногому, что мне довелось читать, стихи у него неплохие. В форме и манере письма он заметно подражает Шиллеру, и ежели такой великолепный сосуд он еще сумеет наполнить высоким духом, то мы вправе ждать чего-то весьма достойного.
Indessen freue ich mich, daß der König sich in Rom so hübsch angekauft hat. Ich kenne die Villa, die Lage ist sehr schön, und die deutschen Künstler wohnen alle in der Nähe." Между прочим, я очень рад, что король так удачно приобрел недвижимость в Риме. Я знаю эту виллу; местоположение прекрасное, к тому же поблизости живут все немецкие художники.
Der Bediente wechselte die Teller, und Goethe sagte ihm, daß er den großen Kupferstich von Rom im Deckenzimmer am Boden ausbreiten möge. Слуге, который переменял тарелки, Гете велел расстелить на полу в комнате с плафоном большой гравированный план Рима.
"Ich will Ihnen doch zeigen, an welch einem schönen Platz der König sich angekauft hat, damit Sie sich die Lokalität gehörig denken mögen." -- Я хочу, чтобы вы воочию убедились, в каком прекрасном месте стоит вилла, купленная королем.
Ich fühlte mich Goethen sehr verbunden. Я был тронут этим его желанием.
"Gestern abend", versetzte ich, "habe ich die 'Claudine von Villa Bella' gelesen und mich sehr daran erbauet. Es ist so gründlich in der Anlage und so verwegen, locker, frech und froh in der Erscheinung, daß ich den lebhaften Wunsch fühle, es auf dem Theater zu sehen." -- Вчера вечером я с истинным наслаждением читал "Клаудину де Вилла Белла", -- сказал я. -- Она так основательно построена и при этом столько в ней смелости, свободы и дерзкого задора, что я ощутил живейшее желание увидеть ее на театре.
"Wenn es gut gespielt wird," sagte Goethe, "macht es sich gar nicht schlecht." -- Если ее хорошо сыграть, -- отвечал Гете, -- она и смотреться будет неплохо.
"Ich habe schon in Gedanken das Stück besetzt", sagte ich, "und die Rollen verteilt. Herr Genast müßte den Rugantino machen, er ist für die Rolle wie geschaffen; Herr Franke den Don Pedro, denn er ist von einem ähnlichen Wuchs, und es ist gut, wenn zwei Brüder sich ein wenig gleich sind; Herr La Roche den Basko, der dieser Rolle durch treffliche Maske und Kunst den wilden Anstrich geben würde, dessen sie bedarf." -- Я мысленно даже распределил роли, -- заметил я. -- Господин Генаст должен был бы играть Ругантино, он словно создан для этой роли. Господин Франке -- дона Педро, он почти одного роста с Генастом, что очень хорошо, -- два брата и должны походить друг на друга. Господин Ларош своим искусством и уменьем гримироваться сумел бы придать роли Баско тот оттенок необузданности, в котором она нуждается.
"Madame Eberwein", fuhr Goethe fort, "dächte ich, wäre eine sehr gute Lucinde, und Demoiselle Schmidt machte die Claudine." -- Госпожа Эбервейн, -- подхватил Гете, -- думается мне, была бы превосходной Люциндой, а мадемуазель Шмидт вполне справи лась бы с Клодиной.
"Zum Alonzo", sagte ich, "müßten wir eine stattliche Figur haben, mehr einen guten Schauspieler als Sänger, und ich dächte, Herr Oels oder Herr Graff würden da am Platze sein. Von wem ist denn die Oper komponiert, und wie ist die Musik?" -- Для Алонзо, -- продолжал я, -- нам нужен представительный мужчина, причем скорее хороший актер, чем певец; мне кажется, тут очень подошли бы господин Эльс или господин Графф. А кто, собственно, написал музыку к этой опере и какова эта музыка?
"Von Reichardt," antwortete Goethe, "und zwar ist die Musik vortrefflich. Nur ist die Instrumentierung, dem Geschmack der früheren Zeit gemäß, ein wenig schwach. Man müßte jetzt in dieser Hinsicht etwas nachhelfen und die Instrumentierung ein wenig stärker und voller machen. Unser Lied: 'Cupido, loser, eigensinniger Knabe' ist dem Komponisten ganz besonders gelungen." -- Рейхардт, -- отвечал Гете, -- и музыку, надо сказать, превосходную, вот только инструментовка, сделанная по понятиям прежнего времени, пожалуй, несколько слабовата. Ее следовало бы немного подновить, сделать посильнее и пополнее. Наша песенка "Купидо, шалый и настойчивый мальчик" на диво удалась композитору.
"Es ist eigen an diesem Liede," sagte ich, "daß es in eine Art behagliche träumerische Stimmung versetzt, wenn man es sich rezitiert." -- Своеобразие этой песенки, -- сказал я, -- состоит еще и в том, что, когда ее читаешь вслух, она повергает тебя в отрадно-мечтательное настроение.
"Es ist aus einer solchen Stimmung hervorgegangen," sagte Goethe, "und da ist denn auch mit Recht die Wirkung eine solche." -- Она из такого настроения возникла, -- отвечал Гете, -- вот почему это происходит.
Wir hatten abgespeist. Friedrich kam und meldete, daß er den Kupferstich von Rom im Deckenzimmer ausgebreitet habe. Wir gingen ihn zu betrachten. Мы кончили обедать. Фридрих доложил, что план Рима приготовлен в комнате с плафоном. Мы пошли взглянуть на него.
Das Bild der großen Weltstadt lag vor uns; Goethe fand sehr bald die Villa Ludovisi und in der Nähe den neuen Besitz des Königs, die Villa di Malta. Вел картина Вечного города расстилалась перед нами. Гете быстро нашел виллу Людовизи и поблизости от нее недавно приобретенную королем виллу ди Мальта.
"Sehen Sie," sagte Goethe, "was das für eine Lage ist! Das ganze Rom streckt sich ausgebreitet vor Ihnen hin, der Hügel ist so hoch, daß Sie gegen Mittag und Morgen über die Stadt hinaussehen. Ich bin in dieser Villa gewesen und habe oft den Anblick aus diesen Fenstern genossen. Hier, wo die Stadt jenseit der Tiber gegen Nordost spitz ausläuft, liegt Sankt Peter, und hier der Vatikan in der Nähe. Sie sehen, der König hat aus den Fenstern seiner Villa den Fluß herüber eine freie Ansicht dieser Gebäude. Der lange Weg hier, von Norden herein zur Stadt, kommt aus Deutschland das ist die Porta del Popolo; in einer dieser ersten Straßen zum Tor herein wohnte ich, in einem Eckhause. Man zeigt jetzt ein anderes Gebäude in Rom, wo ich gewohnt haben soll, es ist aber nicht das rechte. Aber es tut nichts; solche Dinge sind im Grunde gleichgültig, und man muß der Tradition ihren Lauf lassen." -- Смотрите, как она расположена! Весь Рим простирается перед нею, холм так высок, что рано утром и в полдень виден любой уголок города. Я бывал в этой вилле и наслаждался видом из ее окон. Здесь вот, где город узким концом выходит к Тибру, высится собор святого Петра, а рядом -- Ватикан. Вы теперь своими глазами можете убедиться, что король из окон своей виллы видит за рекой эти величественные здания. Вон та длинная дорога, с севера ведущая в город, начинается в Германии. А вот и Porta del Popolo, я жил на одной из этих улиц, возле ворот, в угловом доме. В Риме теперь показывают другой дом, где я будто бы жил, но это не тот. Впрочем, большой беды тут нет, -- раз уж сложилась легенда, не стоит ее опровергать.
Wir gingen wieder in unser Zimmer zurück. Мы вернулись в маленькую столовую.
- "Der Kanzler", sagte ich, "wird sich über den Brief des Königs freuen." -- Канцлера обрадует письмо короля, -- сказал я.
"Er soll ihn sehen", sagte Goethe. "Wenn ich in den Nachrichten von Paris die Reden und Debatten in den Kammern lese," fuhr Goethe fort, "muß ich immer an den Kanzler denken, und zwar, daß er dort recht in seinem Element und an seinem Platz sein würde. Denn es gehört zu einer solchen Stelle nicht allein, daß man gescheit sei, sondern daß man auch den Trieb und die Lust zu reden habe, welches sich doch beides in unserm Kanzler vereinigt. Napoleon hatte auch diesen Trieb zu reden, und wenn er nicht reden konnte, mußte er schreiben oder diktieren. Auch bei Blücher finden wir, daß er gerne redete, und zwar gut und mit Nachdruck, welches Talent er in der Loge ausgebildet hatte. Auch unser Großherzog redete gerne, obgleich er lakonischer Natur war, und wenn er nicht reden konnte, so schrieb er. Er hat manche Abhandlung, manches Gesetz abgefaßt, und zwar meistenteils gut. Nur hat ein Fürst nicht die Zeit und die Ruhe, sich in allen Dingen die nötige Kenntnis des Details zu verschaffen. So hatte er in seiner letzten Zeit noch eine Ordnung gemacht, wie man restaurierte Gemälde bezahlen solle. Der Fall war sehr artig. Denn wie die Fürsten sind, so hatte er die Beurteilung der Restaurationskosten mathematisch auf Maß und Zahlen festgesetzt. Die Restauration, hatte er verordnet, soll fußweise bezahlt werden. Hält ein restauriertes Gemälde zwölf Quadratfuß, so sind zwölf Taler zu zahlen; hält es vier, so zahlet vier. Dies war fürstlich verordnet, aber nicht künstlerisch. Denn ein Gemälde von zwölf Quadratfuß kann in einem Zustande sein, daß es mit geringer Mühe an einem Tage zu restaurieren wäre; ein anderes aber von vier kann sich derart befinden, daß zu dessen Restauration kaum der Fleiß und die Mühe einer ganzen Woche hinreichen. Aber die Fürsten lieben als gute Militärs mathematische Bestimmungen und gehen gerne nach Maß und Zahl großartig zu Werke." -- Да, -- согласился Гете, -- я его немедленно ему покажу. Когда я читаю в парижских газетах о прениях в палатах депутатов, -- продолжал Гете, -- я всегда думаю о канцлере, вот где он был бы в своей стихии и на своем месте. Ведь для того, чтобы быть членом палаты, мало быть умным человеком, надо иметь еще потребность и охоту говорить, в нашем канцлере соединились все эти качества. Даже Наполеон испытывал потребность говорить, а когда ему не представлялось этой возможности, писал или диктовал. Да и Блюхер утверждает, что он любит говорить, говорить хорошо и убедительно; этот свой талант он развивал в ложе. Говорить любил и наш великий герцог, хотя от природы был немногословен, и если не говорил, то писал. Его перу принадлежат многие статьи и многие законы, в большинстве написанные отменно, остается только пожалеть, что государю вечно недостает досуга на то, чтобы приобрести необходимые знания в разных отраслях. К. примеру: под конец жизни он еще успел распорядиться, как должно оплачивать реставрацию картин. Получилась история довольно запутанная. Вполне естественно, что государь, вычисляя издержки по реставрационным работам, исходил только из размера произведения и оплату установил с квадратного фута. Если величина картины двенадцать футов, то художнику-реставратору уплачивается двенадцать талеров, если четыре, то четыре талера. Установление царственное, но чуждое понятию искусства, ибо иной раз на реставрацию картины размером в двенадцать футов может понадобиться всего один день, на другую же, в четыре фута, уйдет целая неделя, а то и больше усердного и неустанного труда. Однако государи, будучи заодно еще и военачальниками, любят ко всему подходить с непреложной математической точностью.
Ich freute mich dieser Anekdote. Sodann sprachen wir noch manches über Kunst und derartige Gegenstände. Меня очень позабавил этот рассказ. Потом мы еще обменялись несколькими словами: об искусстве, о том, о сем.
"Ich besitze Handzeichnungen", sagte Goethe, "nach Gemälden von Raffael und Dominichin, worüber Meyer eine merkwürdige Äußerung gemacht hat, die ich Ihnen doch mitteilen will. -- У меня имеются рисунки по картинам Рафаэля и Доминикино, -- сказал Гете, -- сейчас я вам скажу, сколь оригинальное суждение высказал о них Мейер.
'Die Zeichnungen', sagte Meyer, 'haben etwas Ungeübtes, aber man sieht, daß derjenige, der sie machte, ein zartes richtiges Gefühl von den Bildern hatte, die vor ihm waren, welches denn in die Zeichnungen übergegangen ist, so daß sie uns das Original sehr treu vor die Seele rufen. В этих рисунках, -- заметил он, -- есть что-то неумелое, но по ним видно: тот, кто их делал, с благоговейной любовью относился к картинам, которые копировал, и это чувство сообщилось его рисункам, потому-то они и вызывают в нас безусловно верное представление об оригинале.
Würde ein jetziger Künstler jene Bilder kopieren, so würde er alles weit besser und vielleicht auch richtiger zeichnen; aber es ist vorauszusagen, daß ihm jene treue Empfindung des Originals fehlen, und daß also seine bessere Zeichnung weit entfernt sein würde, uns von Raffael und Dominichin einen so reinen vollkommenen Begriff zu geben.' Если бы копировщиком был современный художник, все было бы нарисовано лучше, пожалуй, даже правильнее, но можно с уверенностью сказать, что оригинал не был бы воссоздан столь прочувствованно, а значит, эти лучшие рисунки ни в коей мере не дали бы нам такого чистого и полного понятия о Рафаэле и Доминикино.
Ist das nicht ein sehr artiger Fall?" sagte Goethe. "Es könnte ein Ähnliches bei Übersetzungen stattfinden. Voß hat z. B. sicher eine treffliche Übersetzung vom Homer gemacht: aber es wäre zu denken, daß jemand eine naivere, wahrere Empfindung des Originals hätte besitzen und auch wiedergeben können, ohne im ganzen ein so meisterhafter Übersetzer wie Voß zu sein." Не правда ли, очень интересное замечание? -- добавил Гете. -- Подобный случай может быть характерным и для перевода. Фосс, например, отлично перевел Гомера, но вполне возможно, что кто-то другой воспринял бы оригинал наивнее, правдивее и потому лучше воссоздал бы его для нас, в общем-то не будучи столь искусным переводчиком, как Фосс.
Ich fand dieses alles sehr gut und wahr und stimmte vollkommen bei. Da das Wetter schön und die Sonne noch hoch am Himmel war, so gingen wir ein wenig in den Garten hinab, wo Goethe zunächst einige Baumzweige in die Höhe binden ließ, die zu tief in die Wege herabhingen. Все сказанное им представилось мне весьма разумным и справедливым. Так как погода сегодня была хорошая и солнце стояло еще высоко, то мы спустились в сад, где Гете прежде всего велел подвязать некоторые ветви, низко свесившиеся на дорожки.
Die gelben Krokus blühten sehr kräftig. Wir blickten auf die Blumen und dann auf den Weg, wo wir denn vollkommen violette Bilder hatten. Желтые крокусы были в полном цвету. Мы смотрели то на них, то на дорожку, где тень их имела глубокий фиолетовый цвет.
"Sie meinten neulich," sagte Goethe, "daß das Grüne und Rote sich gegenseitig besser hervorrufe als das Gelbe und Blaue, indem jene Farben auf einer höheren Stufe ständen und deshalb vollkommener, gesättigter und wirksamer wären als diese. Ich kann das nicht zugeben. Jede Farbe, sobald sie sich dem Auge entschieden darstellt, wirkt zur Hervorrufung der geforderten gleich kräftig; es kommt bloß darauf an, daß unser Auge in der rechten Stimmung, daß ein zu helles Sonnenlicht nicht hindere, und daß der Boden zur Aufnahme des geforderten Bildes nicht ungünstig sei. -- Вы недавно заметили, -- сказал Гете, -- что зеленое и красное лучше взаимодействуют, чем желтое и синее, то есть зеленый скорее вызывает перед нашим глазом красный и обратно, оттого, что эти первые два цвета полнее, насыщеннее, а значит, и действеннее, чем два вторые. Я с вами не согласен. Любой цвет, отчетливо явившийся нашему глазу, с одинаковой силой способствует возникновению затребованного цвета, все зависит от того, на что настроен наш глаз, не мешает ли ему слишком яркий солнечный свет, и, наконец, от того, насколько почва благоприятствует виденью затребованного цвета.
Überhaupt muß man sich hüten, bei den Farben zu zarte Unterscheidungen und Bestimmungen zu machen, indem man gar zu leicht der Gefahr ausgesetzt wird, vom Wesentlichen ins Unwesentliche, vom Wahren in die Irre und vom Einfachen in die Verwickelung geführt zu werden." Здесь все время надо остерегаться не в меру тонких различий и определений, так как в противном случае нам грозит опасность смешать существенное с несущественным, истинное с ошибочным и за путаться в сетях мнимой простоты.
Ich merkte mir dieses als eine gute Lehre in meinen Studien. Indessen war die Zeit des Theaters herangerückt, und ich schickte mich an zu gehen. Я постарался запомнить эти слова и принять их к руководству в моих занятиях теорией цвета. Меж тем подошло время начала спектакля, и я поднялся, чтобы идти в театр.
"Sehen Sie zu," sagte Goethe lachend, indem er mich entließ, "daß Sie die Schrecknisse der 'Dreißig Jahre aus dem Leben eines Spielers' heute gut überstehen." -- Постарайтесь только храбро снести ужасы "Тридцати лет из жизни игрока", -- смеясь, сказал Гете, отпуская меня.
Freitag, den 10. April 1829 Пятница, 10 апреля 1829 г.
"In Erwartung der Suppe will ich Ihnen indes eine Erquickung der Augen geben." Mit diesen freundlichen Worten legte Goethe mir einen Band vor mit Landschaften von Claude Lorrain. -- Покуда мы дожидаемся супа, -- сказал Гете, -- я хочу потешить ваш глаз. -- С этими дружелюбными словами он положил передо мною альбом ландшафтов Клода Лоррена.
Es waren die ersten, die ich von diesem großen Meister gesehen. Der Eindruck war außerordentlich, und mein Erstaunen und Entzücken stieg, sowie ich ein folgendes und abermals ein folgendes Blatt umwendete. Die Gewalt der schattigen Massen hüben und drüben, nicht weniger das mächtige Sonnenlicht aus dem Hintergrunde hervor in der Luft und dessen Widerglanz im Wasser, woraus denn immer die große Klarheit und Entschiedenheit des Eindrucks hervorging, empfand ich als stets wiederkehrende Kunstmaxime des großen Meisters. So auch hatte ich mit Freude zu bewundern, wie jedes Bild durch und durch eine kleine Welt für sich ausmachte, in der nichts existierte, was nicht der herrschenden Stimmung gemäß war und sie beförderte. War es ein Seehafen mit ruhenden Schiffen, tätigen Fischern und dem Wasser angrenzenden Prachtgebäuden; war es eine einsame dürftige Hügelgegend mit naschenden Ziegen, kleinem Bach und Brücke, etwas Buschwerk und schattigem Baum, worunter ein ruhender Hirte die Schalmei bläst; oder war es eine tiefer liegende Bruchgegend mit stagnierendem Wasser, das bei mächtiger Sommerwärme die Empfindung behaglicher Kühle gibt; immer war das Bild durch und durch eins, nirgends die Spur von etwas Fremdem, das nicht zu diesem Element gehörte. Я впервые видел работы этого великого художника. Они до глубины души потрясли меня, причем мое изумление и восторг возрастали по мере того, как я перевертывал лист за листом. Там и здесь мощно затененные места, не менее мощный солнечный свет, заливающий воздух на заднем плане и отражающийся в воде, отчего создавалось впечатление удивительной ясности и четкости. Я воспринял это как настойчиво повторяющийся художественный прием большого мастера. С не менее радостным удивлением я отметил, что каждая картина являла собою замкнутый маленький мирок, в котором не было ничего, что не соответствовало бы настроению, в нем царившему, и не усиливало бы таковое, все равно будь то гавань, где недвижно стоят суда, хлопочут рыбаки и у самой воды высятся величественные здания, или одинокая холмистая местность с козами, пасущимися среди скудной растительности, -- несколько кустиков да одно раскидистое дерево, под которым пастух играет на свирели подле ручейка с переброшенным через него мостиком, -- или топкая низина со стоячей водой, которая в летний зной вызывает ощущение приятной прохлады -- все его картины были поразительно целостны, ни следа чего-либо постороннего, не слитого с этой стихией.
"Da sehen Sie einmal einen vollkommenen Menschen," sagte Goethe, "der schön gedacht und empfunden hat und in dessen Gemüt eine Welt lag, wie man sie nicht leicht irgendwo draußen antrifft. Die Bilder haben die höchste Wahrheit, aber keine Spur von Wirklichkeit. Claude Lorrain kannte die reale Welt bis ins kleinste Detail auswendig, und er gebrauchte sie als Mittel, um die Welt seiner schönen Seele auszudrücken. Und das ist eben die wahre Idealität, die sich realer Mittel so zu bedienen weiß, daß das erscheinende Wahre eine Täuschung hervorbringt als sei es wirklich." -- Здесь перед вами совершенный человек, -- сказал Гете, -- он умел не только мыслить, но и воспринимать прекрасное, в душе же его всякий раз рождался мир, редко встречающийся в действительной жизни. Его картины проникнуты высшей правдой, но правдоподобия в них нет. Клод Лоррен до мельчайших подробностей изучил и знал реальный мир, однако это знание было для него лишь средством выражения прекрасного мира своей души. Подлинно идеальное и состоит в уменье так использовать реальные средства, чтобы сотворенная художником правда создавала иллюзию действительно существующего.
"Ich dächte," sagte ich, "das wäre ein gutes Wort, und zwar ebenso gültig in der Poesie wie in den bildenden Künsten." -- Мне думается, что это меткое замечание, -- сказал я, -- относится к поэзии в не меньшей мере, чем к изобразительному искусству.
"Ich sollte meinen", sagte Goethe. -- Я тоже так полагаю, -- ответил Гете.
"Indessen", fuhr er fort, "wäre es wohl besser, Sie sparten sich den ferneren Genuß des trefflichen Claude zum Nachtisch, denn die Bilder sind wirklich zu gut, um viele davon hintereinander zu sehen." -- Впрочем, продол жить наслаждение блистательным Клодом вам лучше было бы после десерта, -- право же, его картины слишком хороши, чтобы торопливо просматривать их один за другой.
"Ich fühle so," sagte ich, "denn mich wandelt jedesmal eine gewisse Furcht an, wenn ich das folgende Blatt umwenden will. Es ist eine Furcht eigener Art, die ich vor diesem Schönen empfinde, so wie es uns wohl mit einem trefflichen Buche geht, wo gehäufte kostbare Stellen uns nötigen innezuhalten und wir nur mit einem gewissen Zaudern weiter gehen." -- Да, это будет лучше, -- согласился я, -- меня даже в дрожь бросает, перед тем как перевернуть лист. Своего рода страх, который я испытываю перед этой красотой, напоминает то, что происходит с нами при чтении прекрасной книги, когда отдельные, особо волнующие места принуждают нас останавливаться и потом лишь с трепетом душевным продолжать чтение.
"Ich habe dem König von Bayern geantwortet," versetzte Goethe nach einer Pause, "und Sie sollen den Brief lesen." -- Я написал ответное письмо королю Баварскому, -- сказал Гете после небольшой паузы, -- надо, чтобы вы его прочитали.
"Das wird sehr lehrreich für mich sein," sagte ich, "und ich freue mich dazu." -- Для меня это будет весьма интересно и поучительно, -- отвечал я.
"Indes", sagte Goethe, "steht hier in der 'Allgemeinen Zeitung' ein Gedicht an den König, das der Kanzler mir gestern vorlas und das Sie doch auch sehen müssen." -- Да, кстати, -- сказал Гете, -- здесь в "Альгемайнер цайтунг" напечатано стихотворение к королю, мне его вчера прочитал канцлер, посмотрите-ка и вы его.
Goethe gab mir das Blatt, und ich las das Gedicht im stillen. Гете передал мне газету, и я про себя прочитал упомянутое стихотворение.
"Nun, was sagen Sie dazu?" sagte Goethe. -- Ну, что вы о нем скажете? -- осведомился Гете.
"Es sind die Empfindungen eines Dilettanten," sagte ich, "der mehr guten Willen als Talent hat und dem die Höhe der Literatur eine gemachte Sprache überliefert, die für ihn tönet und reimet, während er selber zu reden glaubt." -- Это эмоции дилетанта, -- отвечал я, -- у него больше доброй воли, чем таланта. Звуки и рифмы ему предоставил язык высоко развитой литературы, он же воображает, что говорит сам.
"Sie haben vollkommen recht," sagte Goethe, "ich halte das Gedicht auch für ein sehr schwaches Produkt; es gibt nicht die Spur von äußerer Anschauung, es ist bloß mental, und das nicht im rechten Sinne." -- Вы совершенно правы, -- отозвался Гете, -- я тоже считаю, что это слабое стихотворение. В нем нет и признака видения внешнего мира, оно чисто умственное, да и то не в лучшем смысле этого слова.
"Um ein Gedicht gut zu machen," sagte ich, "dazu gehören bekanntlich große Kenntnisse der Dinge, von denen man redet, und wem nicht, wie Claude Lorrain, eine ganze Welt zu Gebote steht, der wird, bei den besten ideellen Richtungen, selten etwas Gutes zutage bringen." -- Чтобы создать стихотворение, -- сказал я, -- необходимо, как известно, хорошо знать то, о чем в нем говорится, если же в распоряжении поэта не стоит целый мир, как у Клода Лоррена, к примеру, то он даже при самых идеальных намерениях вряд ли сумеет порадовать своего читателя.
"Und das Eigene ist," sagte Goethe, "daß nur das geborene Talent eigentlich weiß, worauf es ankommt, und daß alle übrigen mehr oder weniger in der Irre gehen." -- Примечательно, -- сказал Гете, -- что лишь врожденный талант доподлинно знает, в чем тут дело, остальные же в большей или меньшей степени блуждают в потемках.
"Das beweisen die Ästhetiker," sagte ich, "von denen fast keiner weiß, was eigentlich gelehrt werden sollte, und welche die Verwirrung der jungen Poeten vollkommen machen. Statt vom Realen zu handeln, handeln sie vom Idealen, und statt den jungen Dichter darauf hinzuweisen, was er nicht hat, verwirren sie ihm das, was er besitzt. Wem z. B. von Haus aus einiger Witz und Humor angeboren wäre, wird sicher mit diesen Kräften am besten wirken, wenn er kaum weiß, daß er damit begabt ist; wer aber die gepriesenen Abhandlungen über so hohe Eigenschaften sich zu Gemüte führte, würde sogleich in dem unschuldigen Gebrauch dieser Kräfte gestört und gehindert werden, das Bewußtsein würde diese Kräfte paralysieren, und er würde, statt einer gehofften Förderung, sich unsäglich gehindert sehen." -- Это в первую очередь доказывают эстетики, -- заметил я, -- почти никто из них не знает, чему же, собственно, надо учить, и они лишь повергают в смятение молодых поэтов. Вместо того чтобы толковать о реальном, они толкуют об идеальном, и вместо того чтобы указывать молодому человеку на то, чего ему недостает, они сбивают его с толку. Если молодой поэт от природы одарен толикой остроумия и чувства юмора, он, конечно же, проявит эти свойства, даже не подозревая о том, что они ему присущи, но если ему вскружат голову статьями, восхваляющими столь высокие достоинства, он уже не сможет в простоте душевной применить их, сознание своей избранности немедленно парализует его силы, и, вопреки упованиям критиков, он больше уже не движется вперед, но, увы, топчется на месте.
"Sie haben vollkommen recht, und es wäre über dieses Kapitel vieles zu sagen. -- Вы совершенно правы, но на эту тему можно говорить без конца,-- заметил Гете.
Ich habe indes", fuhr er fort, "das neue Epos von Egon Ebert gelesen, und Sie sollen es auch tun, damit wir ihm vielleicht von hier aus ein wenig nachhelfen. Das ist nun wirklich ein recht erfreuliches Talent, aber diesem neuen Gedicht mangelt die eigentliche poetische Grundlage, die Grundlage des Realen. Landschaften, Sonnenauf- und -untergänge, Stellen, wo die äußere Welt die seinige war, sind vollkommen gut und nicht besser zu machen. Das übrige aber, was in vergangenen Jahrhunderten hinauslag, was der Sage angehörte, ist nicht in der gehörigen Wahrheit erschienen, und es mangelt diesem der eigentliche Kern. Die Amazonen und ihr Leben und Handeln sind ins Allgemeine gezogen, in das, was junge Leute für poetisch und romantisch halten und was dafür in der ästhetischen Welt gewöhnlich passiert." -- Между прочим, я на днях прочитал новый эпос Эгона Эберта, -- продолжал он, -- и вы должны последовать моему примеру, -- может быть, мы сумеем отсюда немного помочь ему. У него, право, очень приятный талант, но этой новой поэме недостает подлинно поэтической основы, то есть реальности. Ландшафты, восход и заход солнца, весь внешний мир, ему близкий и понятный, очень хороши, лучше и не сделаешь. Но остальное, все, что отодвинуто в глубь веков и относится к сказанию, лишено необходимой правдивости, нет здесь и настоящего ядра. Амазонки, их жизнь и поступки изображены общо и не оригинально, в духе, который молодым людям представляется поэтическим и романтическим, за каковой, впрочем, и сходит в мире эстетики.
"Es ist ein Fehler," sagte ich, "der durch die ganze jetzige Literatur geht. Man vermeidet das spezielle Wahre, aus Furcht, es sei nicht poetisch, und verfällt dadurch in Gemeinplätze." -- Это заблуждение характерно для всей теперешней литературы, -- сказал я. -- Правда многих отпугивает своей мнимой непоэтичностью, потому-то они и впадают в общие места.
"Egon Ebert", sagte Goethe, "hätte sich sollen an die Überlieferung der Chronik halten, da hätte aus seinem Gedicht etwas werden können. Wenn ich bedenke, wie Schiller die Überlieferung studierte, was er sich für Mühe mit der Schweiz gab, als er seinen 'Tell' schrieb, und wie Shakespeare die Chroniken benutzte und ganze Stellen daraus wörtlich in seine Stücke aufgenommen hat, so könnte man einem jetzigen jungen Dichter auch wohl dergleichen zumuten. In meinem 'Clavigo' habe ich aus den Memoiren des Beaumarchais ganze Stellen." -- Эгону Эберту следовало бы держаться исторического предания, в таком случае из его поэмы вышел бы какой-нибудь толк. Я вспоминаю, как Шиллер изучал предания, как бился, стараясь получше представить себе Швейцарию, когда писал своего "Телля", или Шекспир, который заимствовал из хроник целые куски и дословно использовал их в своих пьесах, -- вот у них-то и следовало бы поучиться молодим поэтам. У меня в "Клавиго" имеются места, целиком взятые из мемуаров Бомарше.
"Es ist aber so verarbeitet," sagte ich, "daß man es nicht merkt, es ist nicht stoffartig geblieben." -- Но они так переработаны, -- сказал я, -- что этого не замечаешь, заимствованный материал полностью слился с вашим текстом.
"So ist es recht," sagte Goethe, "wenn es so ist." -- Если это так, то хорошо, -- ответил Гете.
Goethe erzählte mir sodann einige Züge von Beaumarchais. Засим он рассказал мне кое-что о Бомарше:
"Er war ein toller Christ," sagte er, "und Sie müssen seine Memoiren lesen. Prozesse waren sein Element, worin es ihm erst eigentlich wohl wurde. Es existieren noch Reden von Advokaten aus einem seiner Prozesse, die zu dem Merkwürdigsten, Talentreichsten und Verwegensten gehören, was je in dieser Art verhandelt worden. Eben diesen berühmten Prozeß verlor Beaumarchais. Als er die Treppe des Gerichtshofes hinabging, begegnete ihm der Kanzler, der hinauf wollte. Beaumarchais sollte ihm ausweichen, allein dieser weigerte sich und bestand darauf, daß jeder zur Hälfte Platz machen müsse. -- Это великий чудак, вам непременно надо почитать его мемуары. -- Судебные процессы были его стихией, тут он чувствовал себя как рыба в воде. Сохранились еще его речи и опротестования, которые можно назвать самым диковинным, самым талантливым и смелым из всего, что когда-либо говорилось в судебном зале. Но этот знаменитый процесс Бомарше как раз и проиграл. Когда он спускался по лестнице в здании суда, ему встретился поднимавшийся по ней канцлер. Бомарше обязан был пропустить его, но не пожелал этого сделать, соглашаясь лишь на то, чтобы оба они слегка посторонились.
Der Kanzler, in seiner Würde beleidigt, befahl den Leuten seines Gefolges, Beaumarchais auf die Seite zu schieben, welches geschah; worauf denn Beaumarchais auf der Stelle wieder in den Gerichtssaal zurückging und einen Prozeß gegen den Kanzler anhängig machte, den er gewann." Канцлер, оскорбленный в своем достоинстве, приказал сопровождавшей его свите насильно отодвинуть Бомарше, что и было сделано. Последний тотчас же снова направился в зал суда и возбудил дело против канцлера, которое, кстати сказать, выиграл.
Ich freute mich über diese Anekdote, und wir unterhielten uns bei Tisch heiter fort über verschiedene Dinge. Я посмеялся над этой анекдотической историей, и за столом мы продолжали весело беседовать о том, о сем.
"Ich habe meinen 'Zweiten Aufenthalt in Rom' wieder vorgenommen," sagte Goethe, "damit ich ihn endlich los werde und an etwas anderes gehen kann. Meine gedruckte 'Italienische Reise' habe ich, wie Sie wissen, ganz aus Briefen redigiert. Die Briefe aber, die ich während meines zweiten Aufenthaltes in Rom geschrieben, sind nicht der Art, um davon vorzüglichen Gebrauch machen zu können; sie enthalten zu viele Bezüge nach Haus, auf meine weimarischen Verhältnisse, und zeigen zu wenig von meinem italienischen Leben. Aber es finden sich darin manche Äußerungen, die meinen damaligen inneren Zustand ausdrücken. Nun habe ich den Plan, solche Stellen auszuziehen und einzeln übereinander zu setzen, und sie so meiner Erzählung einzuschalten, auf welche dadurch eine Art von Ton und Stimmung übergehen wird." -- Я опять взялся за свое "Второе пребывание в Риме" , -- сказал Гете, -- чтобы наконец с ним разделаться и иметь право думать о чем-то другом. Как вы знаете, свое напечатанное "Итальянское путешествие" я целиком составил из писем. Но письма, которые я писал во время второго пребывания в Риме, такому использованию не поддаются. В них слишком много говорится о домашних делах, о разных веймарских взаимоотношениях и мало о моей жизни в Италии. В них, права, имеются некоторые высказывания, отражающие мое тогдашнее внутреннее состояние. Вот у меня и созрел план извлечь эти места, по порядку переписать их и затем вставить в рассказ, коему они сообщат должный тон и настроение.
Ich fand dieses vollkommen gut und bestätigte Goethe in dem Vorsatz. Мне эта мысль показалась превосходной, и я постарался поддержать Гете в его намерении.
"Man hat zu allen Zeiten gesagt und wiederholt," fuhr Goethe fort, "man solle trachten, sich selber zu kennen. Dies ist eine seltsame Forderung, der bis jetzt niemand genüget hat und der eigentlich auch niemand genügen soll. Der Mensch ist mit allem seinem Sinnen und Trachten aufs Äußere angewiesen, auf die Welt um ihn her, und er hat zu tun, diese insoweit zu kennen und sich insoweit dienstbar zu machen, als er es zu seinen Zwecken bedarf. Von sich selber weiß er bloß, wenn er genießt oder leidet, und so wird er auch bloß durch Leiden und Freuden über sich belehrt, was er zu suchen oder zu meiden hat. Übrigens aber ist der Mensch ein dunkeles Wesen, er weiß nicht, woher er kommt noch wohin er geht, er weiß wenig von der Welt und am wenigsten von sich selber. Ich kenne mich auch nicht, und Gott soll mich auch davor behüten. Was ich aber sagen wollte, ist dieses, daß ich in Italien in meinem vierzigsten Jahre klug genug war, um mich selber insoweit zu kennen, daß ich kein Talent zur bildenden Kunst habe, und daß diese meine Tendenz eine falsche sei. Wenn ich etwas zeichnete, so fehlte es mir an genugsamem Trieb für das Körperliche; ich hatte eine gewisse Furcht, die Gegenstände auf mich eindringend zu machen, vielmehr war das Schwächere, das Mäßige nach meinem Sinn. Machte ich eine Landschaft und kam ich aus den schwachen Fernen durch die Mittelgründe heran, so fürchtete ich immer, dem Vordergrund die gehörige Kraft zu geben, und so tat denn mein Bild nie die rechte Wirkung. Auch machte ich keine Fortschritte, ohne mich zu üben, und ich mußte immer wieder von vorne anfangen, wenn ich eine Zeitlang ausgesetzt hatte. Ganz ohne Talent war ich jedoch nicht, besonders zu Landschaften, und Hackert sagte sehr oft: 'Wenn Sie achtzehn Monate bei mir bleiben wollen, so sollen Sie etwas machen, woran Sie und andere Freude haben.'" -- Везде и во все времена люди твердили, -- продолжал Гете, -- что прежде всего надо познать самого себя. Странное требование! До сих пор никому еще не удалось выполнить его, и вдобавок неизвестно, надо ли его выполнять. Помыслы и мечты человека всегда устремлены к внешнему миру, миру, его окружающему, и заботиться ему надо о познании этого мира, о том, чтобы поставить его себе на службу, поскольку это нужно для его целей. Себя же он познаёт, лишь когда страдает или радуется, и, следовательно, лишь через страдания и радость уясняет себе, что ему должно искать и чего опасаться. Вообще же человек создание темное, он не знает, откуда происходит и куда идет, мало знает о мире и еще меньше о себе самом. Я тоже не знаю себя, и да избавит господь меня от этого знания. Но хотел-то я сказать другое, а именно, что в Италии, на сороковом году жизни, у меня достало ума понять себя и убедиться, что у меня нет настоящих способностей к изобразительному искусству и это мое влечение ошибочно. Когда я начинал рисовать, мне не хватало ощущения телесности. Мне мерещилось, что предметы одолевают меня, и я спешил отдать предпочтение менее определенному, умеренному. Начав писать пейзаж и от слабо намеченных далей переходя через средний план к переднему, я боялся придать ему надлежащую силу, а посему мои картины не производили хорошего впечатления. Вдобавок без упражнений я не продвигался вперед, мне всякий раз приходилось начинать сначала, если я пропустил какое-то время. Впрочем, вовсе бесталанным я не был, особенно в ландшафтной живописи, и Хаккерт частенько говорил мне; если вы на полтора года останетесь у меня, то сумеете кое-что сделать, на радость себе и другим.
Ich hörte dieses mit großem Interesse. Я слушал его с живейшим интересом и потом спросил:
"Wie aber", sagte ich, "soll man erkennen, daß einer zur bildenden Kunst ein wahrhaftes Talent habe?" -- А как можно определить, что тот или иной одарен недюжинными способностями к изобразительному искусству?
"Das wirkliche Talent", sagte Goethe, "besitzt einen angeborenen Sinn für die Gestalt, die Verhältnisse und die Farbe, so daß es alles dieses unter weniger Anleitung sehr bald und richtig macht. Besonders hat es den Sinn für das Körperliche, und den Trieb, es durch die Beleuchtung handgreiflich zu machen. Auch in den Zwischenpausen der Übung schreitet es fort und wächst im Innern. Ein solches Talent ist nicht schwer zu erkennen, am besten aber erkennt es der Meister. -- Человек подлинно талантливый, -- отвечал Гете, -- от природы обладает чувством формы, пропорций, цвета, так что, проработав немного под руководством опытного мастера, быстро начинаетвсе делать правильно. Прежде всего ему не изменяет чувство телесности и уменье делать телесное осязаемым благодаря соответствующему освещению. Далее, он продвигается вперед и внутренне растет, даже когда не упражняется. Такой талант распознать нетрудно,но лучше других его распознает мастер.
Ich habe diesen Morgen das Fürstenhaus besucht," fuhr Goethe sehr heiter fort; "die Zimmer der Großherzogin sind höchst geschmackvoll geraten, und Coudray hat mit seinen Italienern neue Proben großer Geschicklichkeit abgelegt. Die Maler waren an den Wänden noch beschäftigt; es sind ein paar Mailänder; ich redete sie gleich italienisch an und merkte, daß ich die Sprache nicht vergessen hatte. Sie erzählten mir, daß sie zuletzt das Schloß des Königs von Württemberg gemalt, daß sie sodann nach Gotha verschrieben worden, wo sie indes nicht hätten einig werden können; man habe aber zur selben Zeit in Weimar von ihnen erfahren und sie hieher berufen, um die Zimmer der Großherzogin zu dekorieren. Ich hörte und sprach das Italienische einmal wieder gern, denn die Sprache bringt doch eine Art von Atmosphäre des Landes mit. Die guten Menschen sind seit drei Jahren aus Italien heraus; sie wollen aber wie sie sagten, von hier direkt nach Hause eilen, nachdem sie zuvor im Auftrag des Herrn von Spiegel noch eine Dekoration für unser Theater gemalt haben, worüber Ihr wahrscheinlich nicht böse sein werdet. Es sind sehr geschickte Leute; der eine ist ein Schüler des ersten Dekorationsmalers in Mailand, und Ihr könnt also eine gute Dekoration hoffen." -- Сегодня утром я побывал в герцогском дворце, -- с живописью продолжал Гете, -- покои великой герцогини отделаны с незаурядным вкусом. Кудрэ со своими итальянцами явил нам новый образец мастерства. Художники еще занимались росписью стен, оба -- миланцы; я тотчас же заговорил с ними по-итальянски и обрадовался, что еще не забыл этот язык. Они рассказали мне, что последней их работой была роспись дворца короля Вюртембергского, затем они должны были ехать в Готу, но там им не подошли условия. В это время о них прослышали в Веймаре и пригласили декорировать покои великой герцогини. Я слышал итальянскую речь и опять с удовольствием говорил по-итальянски, ведь язык неизменно несет с собою атмосферу своей страны. Славные эти люди уже три года, как уехали из Италии, но отсюда, сказали они, прямиком отправляются домой, им осталось еще только по заказу господина фон Шпигеля написать декорацию для одного из спектаклей нашего театра, что, надо думать, и вам доставит удовольствие. Это очень искусные живописцы. Один из них ученик лучшего декоратора Милана [68] , а это значит, что и мы вправе рассчитывать на хорошие декорации.
Nachdem Friedrich den Tisch abgeräumt hatte, ließ Goethe sich einen kleinen Plan von Rom vorlegen. Когда Фридрих убрал со стола, Гете велел ему принести небольшой план Рима.
"Für uns andere", sagte er, "wäre Rom auf die Länge kein Aufenthalt; wer dort bleiben und sich ansiedeln will, muß heiraten und katholisch werden, sonst hält er es nicht aus und hat eine schlechte Existenz. Hackert tat sich nicht wenig darauf zugute, daß er sich als Protestant so lange dort erhalten." -- Для нас, грешных, -- сказал он, -- Рим неподходящее место пребывание на долгий срок. Тому, кто хочет осесть там, надо жениться и перейти в католичество, иначе жизнь станет для него несносной. Хаккерт всегда похвалялся, что сумел прожить в Риме так долго, оставаясь протестантом.
Goethe zeigte mir sodann auch auf diesem Grundriß die merkwürdigsten Gebäude und Plätze. Засим Гете и на этом плане показал мне наиболее примечательные уголки и здания.
"Dies", sagte er, "ist der Farnesische Garten." -- Вот это, -- сказал он, -- сад виллы Фарнезе.
"War es nicht hier," sagte ich, "wo Sie die Hexenszene des 'Faust' geschrieben?" -- Не там ли вы написали вашу "Кухню ведьмы" для "Фауста"?
"Nein," sagte er, "das war im Garten Borghese." -- Нет, -- ответил он, -- я написал ее в саду Боргезе.
Ich erquickte mich darauf ferner an den Landschaften von Claude Lorrain, und wir sprachen noch manches über diesen großen Meister. Потом я снова наслаждался пейзажами Клода Лоррена, и мы снова беседовали об этом великом художнике.
"Sollte ein jetziger junger Künstler", sagte ich, "sich nicht nach ihm bilden können?" -- Разве нынешние молодые художники, -- сказал я, -- не могли бы взять его себе за образец,?
"Wer ein ähnliches Gemüt hätte," antwortete Goethe, "würde ohne Frage sich an Claude Lorrain auf das trefflichste entwickeln. Allein wen die Natur mit ähnlichen Gaben der Seele im Stiche gelassen, würde diesem Meister höchstens nur Einzelnheiten absehen und sich deren nur als Phrase bedienen." -- Те, что родственны ему по духу, -- отвечал Гете, -- без сомнения, наилучшим образом развили бы свой талант, учась у него. Но если природа не наделила их такими душевными качествами, они сумеют перенять у Лоррена частности, да и то чисто внешние.
Sonnabend, den 11. April 1829 Суббота, 11 апреля 1829 г.
Ich fand heute den Tisch im langen Saale gedeckt, und zwar für mehrere Personen. Goethe und Frau von Goethe empfingen mich sehr freundlich. Es traten nach und nach herein: Madame Schopenhauer, der junge Graf Reinhard von der französischen Gesandtschaft, dessen Schwager Herr von D., auf einer Durchreise begriffen, um gegen die Türken in russische Dienste zu gehen; Fräulein Ulrike und zuletzt Hofrat Vogel. Сегодня в доме Гете стол был накрыт в большом зале и на множество приборов. Гете и госпожа фон Гете очень приветливо меня встретили. Мало-помалу подошли; госпожа Шопенгауэр, молодой граф Рейнхард из французского посольства, чей тесть, господин фон Д. [69] , находился здесь проездом. Он ехал воевать с турками на стороне русских; фрейлейн Ульрика и, наконец, надворный советник Фогель.
Goethe war in besonders heiterer Stimmung; er unterhielt die Anwesenden, ehe man sich zu Tisch setzte, mit einigen guten Frankfurter Späßen, besonders zwischen Rothschild und Bethmann, wie der eine dem andern die Spekulationen verdorben. Гете был в отменнейшем расположении духа. Прежде чем идти к столу, он позабавил собравшихся несколькими анекдотами из франкфуртской жизни, всего смешнее был рассказ о том, как Ротшильд и Бетман подрывали финансовые операции друг друга.
Graf Reinhard ging an Hof, wir andern setzten uns zu Tisch. Die Unterhaltung war anmutig belebt, man sprach von Reisen, von Bädern, und Madame Schopenhauer interessierte besonders für die Einrichtung ihres neuen Besitzes am Rhein, in der Nähe der Insel Nonnenwerth. Граф Рейнхард отправился во дворец, мы же сели обедать. Застольная беседа о путешествиях и курортах протекала живо и весело; госпожа Шопенгауэр с увлечением говорила об устройстве своего нового имения на Рейне, неподалеку от острова Нонненверт.
Zum Nachtisch erschien Graf Reinhard wieder, der wegen seiner Schnelle gelobt wurde, womit er während der kurzen Zeit nicht allein bei Hofe gespeist, sondern sich auch zweimal umgekleidet hatte. К десерту воротился граф Рейнхард, которого все наперебой хвалили за необыкновенное проворство, -- в сей краткий срок он успел не только пообедать во дворце, но и дважды переменить платье.
Er brachte uns die Nachricht, daß der neue Papst gewählet sei, und zwar ein Castiglione, und Goethe erzählte der Gesellschaft die Förmlichkeiten, die man bei der Wahl herkömmlich beobachtet. Он принес весть об избрании нового папы, из рода Кастильоне, и Гете, воспользовавшись случаем, рассказал собравшимся о формальностях, по традиции неуклонно соблюдающихся при выборе папы.
Graf Reinhard der den Winter in Paris gelebt, konnte manche erwünschte Auskunft über bekannte Staatsmänner, Literatoren und Poeten geben. Man sprach über Chateaubriand, Guizot, Salvandy, Béranger, Mérimée und andere. Граф Рейнхард, всю зиму проживший в Париже, сообщил нам много интересных сведений об известных государственных деятелях, литераторах и поэтах. Разговор завертелся вокруг Шатобриана, Гизо, Сальвандри, Беранже, Мериме и других.
Nach Tisch und als jedermann gegangen war, nahm Goethe mich in seine Arbeitsstube und zeigte mir zwei höchst merkwürdige Skripta, worüber ich große Freude hatte. Es waren zwei Briefe aus Goethes Jugendzeit, im Jahre 1770 aus Straßburg an seinen Freund Dr. Horn in Frankfurt geschrieben, der eine im Juli, der andere im Dezember. In beiden sprach sich ein junger Mensch aus, der von großen Dingen eine Ahndung hat, die ihm bevorstehen. In dem letzteren zeigten sich schon Spuren vom 'Werther'; das Verhältnis in Sesenheim ist angeknüpft, und der glückliche Jüngling scheint sich in dem Taumel der süßesten Empfindungen zu wiegen und seine Tage halb träumerisch hinzuschlendern. Die Handschrift der Briefe war ruhig, rein und zierlich, und schon zu dem Charakter entschieden, den Goethes Hand später immer behalten hat. Ich konnte nicht aufhören, die liebenswürdigen Briefe wiederholt zu lesen, und verließ Goethe in der glücklichsten, dankbarsten Empfindung. После обеда, когда все гости разошлись, Гете повел меня в свой кабинет и, к вящему моему удовольствию, показал мне два весьма примечательных письма. Эти письма в юношескую свою пору, в 1770 году, Гете послал из Страсбурга во Франкфурт своему другу Горну. Из обоих явствовало, что юноша, их писавший, уже чаял предстоявшие ему великие задачи. Во втором письме слышатся вертеровские нотки. Забрезжила любовь в Зезенгейме, и счастливый юноша, казалось, дни и ночи жил в сладостном дурмане. Оба письма были написаны ровным, изящным и чистым почерком, в нем уже проявлялся тот характер, что до конца жизни был присущ руке Гете. Я читал и перечитывал эти чудесные письма и домой ушел, исполненный любви и благодарности.
Sonntag, den 12. April 1829 Воскресенье, 12 апреля 1829 г.
Goethe las mir seine Antwort an den König von Bayern. Er hatte sich dargestellt wie einen, der persönlich die Stufen der Villa hinaufgeht und sich in des Königs unmittelbarer Nähe mündlich äußert. Гете прочитал мне свое ответное письмо Баварскому королю. Оно было написано так, словно он только что взошел по ступеням, ведущим к вилле, и вступил в беседу с ее хозяином.
"Es mag schwer sein," sagte ich, "das richtige Verhältnis zu treffen, wie man sich in solchen Fällen zu halten habe." -- Трудно, вероятно, найти подходящий тон для подобной беседы, -- сказал я.
"Wer wie ich", antwortete Goethe, "sein ganzes Leben hindurch mit hohen Personen zu verkehren gehabt, für den ist es nicht schwer. Das einzige dabei ist, daß man sich nicht durchaus menschlich gehen lasse, vielmehr sich stets innerhalb einer gewissen Konvenienz halte." -- Для того, кто, как я, едва ли не всю жизнь пребывал в общении с сильными мира сего, -- отвечал Гете, -- это труда не составляет. Приходится, правда, не давать себе воли и неуклонно следить за тем, чтобы не переступить черты определенных условностей.
Goethe sprach darauf von der Redaktion seines 'Zweiten Aufenthaltes in Rom', die ihn jetzt beschäftiget. И он тут же заговорил о редактировании своего "Второго пребывания в Риме", которое сейчас очень его занимало.
"Bei den Briefen," sagte er, "die ich in jener Periode geschrieben, sehe ich recht deutlich, wie man in jedem Lebensalter gewisse Avantagen und Desavantagen, in Vergleich zu früheren oder späteren Jahren hat. So war ich in meinem vierzigsten Jahre über einige Dinge vollkommen so klar und gescheit als jetzt und in manchen Hinsichten sogar besser, aber doch besitze ich jetzt in meinem achtzigsten Vorteile, die ich mit jenen nicht vertauschen möchte." -- По письмам, написанным мною в тот период, -- сказал он, -- я ясно вижу, что каждый возраст имеет свои преимущества и недостатки в сравнении как с более ранними, так и с более поздними годами. В сорок я многое понимал не менее отчетливо, да и вообще был не глупее, чем сейчас, а в некоторых отношениях и умнее, и все же теперь, на восьмидесятом году, есть у меня преимущества, которые я бы не сменил на те, прежние.
"Während Sie dieses reden," sagte ich, "steht mir die Metamorphose der Pflanze vor Augen, und ich begreife sehr wohl, daß man aus der Periode der Blüte nicht in die der grünen Blätter, und aus der des Samens und der Früchte nicht in die des Blütenstandes zurücktreten möchte." -- Покуда вы это говорили, -- сказал я, -- у меня перед глазами стояла "Метаморфоза растении", и я отлично понял, что из поры цветения неохота возвращаться к поре зеленых листочков или из поры созревания семени, а затем и плодов, отступать в пору цветения.
"Ihr Gleichnis", sagte Goethe, "drückt meine Meinung vollkommen aus. Denken Sie sich ein recht ausgezacktes Blatt," fuhr er lachend fort, "ob es aus dem Zustande der freiesten Entwickelung in die dumpfe Beschränktheit der Kotyledone zurückmöchte? Und nun ist es sehr artig, daß wir sogar eine Pflanze haben, die als Symbol des höchsten Alters gelten kann, indem sie, über die Periode der Blüte und der Frucht hinaus, ohne weitere Produktion noch munter fortwächst. -- Ваше сравнение, -- сказал Гете, -- полностью выражает мою мысль. -- Представьте себе красивый зубчатый лист, -- смеясь, продолжал он, -- ужели из состояния свободнейшего развития ему захотелось бы вернуться к тупой ограниченности семядоли? И как хорошо, что у нас есть растение, которое как бы символизирует собою преклонные лета, -- оставив позади периоды цветения и завязи плодов, оно продолжает бодро расти, хотя более уже не плодоносит.
Das Schlimme ist," fuhr Goethe fort, "daß man im Leben so viel durch falsche Tendenzen ist gehindert worden und daß man nie eine solche Tendenz erkannt, als bis man sich bereits schon frei gemacht." -- Беда в том, -- продолжал Гете, -- что в жизни нам слишком часто мешают ложные тенденции и что ложность таковых мы начинаем понимать, только окончательно от них освободившись.
"Woran aber", sagte ich, "soll man sehen und wissen, daß eine Tendenz eine falsche sei?" -- А по каким признакам, -- спросил я, -- можно установить ложность той или иной тенденции?
"Die falsche Tendenz", antwortete Goethe, "ist nicht produktiv, und wenn sie es ist, so ist das Hervorgebrachte von keinem Wert. Dieses an andern gewahr zu werden, ist nicht so gar schwer, aber an sich selber, ist ein eigenes Ding und will eine große Freiheit des Geistes. Und selbst das Erkennen hilft nicht immer; man zaudert und zweifelt und kann sich nicht entschließen, so wie es schwer hält, sich von einem geliebten Mädchen loszumachen, von deren Untreue man längst wiederholte Beweise hat. Ich sage dieses, indem ich bedenke, wie viele Jahre es gebrauchte, bis ich einsah, daß meine Tendenz zur bildenden Kunst eine falsche sei, und wie viele andere, nachdem ich es erkannt, mich davon loszumachen." -- Ложная тенденция, -- ответил Гете, -- не плодотворна, а если и плодотворна, то плодам ее -- грош цена. Заметить ее в другом не так уж мудрено, в себе -- дело другое, тут надобна большая свобода духа. Но даже точное знание не всегда помогает; сомнения, нерешительность не позволяют тебе расстаться с любимой девушкой, хотя неверность ее доказана, и неоднократно. Говоря, я думаю о том, сколько лет прошло, прежде чем я уразумел, что мое тяготение к изобразительному искусству было ложной тенденцией, и сколько еще времени утекло уже после того, как мне это уяснилось, прежде чем я окончательно поставил крест на нем.
"Aber doch", sagte ich, "hat Ihnen diese Tendenz so vielen Vorteil gebracht, daß man sie kaum eine falsche nennen möchte." -- И все же, -- возразил я, -- это тяготение столько дало вам, что вряд ли его можно назвать ложной тенденцией.
"Ich habe an Einsicht gewonnen," sagte Goethe, "weshalb ich mich auch darüber beruhigen kann. Und das ist der Vorteil, den wir aus jeder falschen Tendenz ziehen. Wer mit unzulänglichem Talent sich in der Musik bemühet, wird freilich nie ein Meister werden, aber er wird dabei lernen, dasjenige zu erkennen und zu schätzen, was der Meister gemacht hat. Trotz aller meiner Bestrebungen bin ich freilich kein Künstler geworden, aber indem ich mich in allen Teilen der Kunst versuchte, habe ich gelernt, von jedem Strich Rechenschaft zu geben und das Verdienstliche vom Mangelhaften zu unterscheiden. Dieses ist kein kleiner Gewinn, so wie denn selten eine falsche Tendenz ohne Gewinn bleibt. So z. B. waren die Kreuzzüge zur Befreiung des Heiligen Grabes offenbar eine falsche Tendenz; aber sie hat das Gute gehabt, daß dadurch die Türken immerfort geschwächt und gehindert worden sind, sich zu Herren von Europa zu machen." -- Оно дало мне много знаний, -- отвечал Гете, -- и, следовательно, огорчаться не стоит. Впрочем, эту пользу мы извлекаем из любой ложной тенденции. Ежели бесталанный человек усердно занимается музыкой, он, конечно, никогда не станет настоящим мастером, но зато научится понимать и ценить то, что делает мастер. Несмотря на все свои усилия, я, конечно, не стал художником, но, пробуя себя во всех областях этого искусства, научился отдавать себе отчет в каждом штрихе и достойное внимания отличать от недостойного. Это уже выгода, пусть небольшая, но ложная тенденция всегда приносит хоть какую-то выгоду. Например, крестовые походы для освобождения гроба господня явно были ложной тенденцией; однако, постоянно ослабляя турок, они помешали им стать владыками Европы, что уже хорошо.
Wir sprachen noch über verschiedene Dinge, und Goethe erzählte sodann von einem Werk über Peter den Großen von Ségur, das ihm interessant sei und ihm manchen Aufschluß gegeben. "Die Lage von Petersburg", sagte er, "ist ganz unverzeihlich, um so mehr wenn man bedenkt, daß gleich in der Nähe der Boden sich hebt, und daß der Kaiser die eigentliche Stadt ganz von aller Wassersnot hätte freihalten können, wenn er mit ihr ein wenig höher hinaufgegangen wäre und bloß den Hafen in der Niederung gelassen hätte. Ein alter Schiffer machte ihm auch Gegenvorstellungen und sagte ihm voraus, daß die Population alle siebenzig Jahre ersaufen würde. Es stand auch ein alter Baum da mit verschiedenen Spuren eines hohen Wasserstandes. Aber es war alles umsonst, der Kaiser blieb bei seiner Grille, und den Baum ließ er umhauen, damit er nicht gegen ihn zeugen möchte. Потом мы заговорили на другие темы, и Гете рассказал мне о труде Сегюра, посвященном Петру Великому. Этот труд его заинтересовал и многое ему разъяснил. -- Местоположение Петербурга, -- сказал он, -- непростительная ошибка, тем паче что рядом имеется небольшая возвышенность, так что император мог бы уберечь город от любых наводнений, если бы построил его немного выше, а в низине оставил бы только гавань. Один старый моряк предостерегал его, наперед ему говорил, что население через каждые семьдесят лет будет гибнуть в разлившихся водах реки. Росло там и старое дерево, на котором оставляла явственные отметины высокая вода. Но все тщетно, император стоял на своем, а дерево повелел срубить, дабы оно не свидетельствовало против него.
Sie werden gestehen, daß in diesem Verfahren eines so großen Charakters durchaus etwas Problematisches liege. Aber wissen Sie, wie ich es mir erkläre? Der Mensch kann seine Jugendeindrücke nicht los werden, und dieses geht so weit, daß selbst mangelhafte Dinge, woran er sich in solchen Jahren gewöhnt und in deren Umgebung er jene glückliche Zeit gelebt hat, ihm auch später in dem Grade lieb und wert bleiben, daß er darüber wie verblendet ist und er das Fehlerhafte daran nicht einsieht. So wollte denn Peter der Große das liebe Amsterdam seiner Jugend in einer Hauptstadt am Ausflusse der Newa wiederholen; so wie die Holländer immer versucht worden sind, in ihren entfernten Besitzungen ein neues Amsterdam wiederholt zu gründen." Согласитесь, что в подобных поступках личности столь грандиозной есть нечто непонятное. И знаете, чем я это объясняю? Ни одному человеку не дано отделаться от впечатлений юности, и, увы, даже дурное, из того, что стало ему привычным в эти счастливые годы, остается до такой степени любезным его сердцу, что, ослепленный воспоминаниями, он не видит темных сторон прошлого. Так и Петр Великий, желая повторить любимый Амстердам своей юности, построил столицу в устье Невы. Кстати, и голландцы не могут устоять против искушения, в самых отдаленных колониях возводя новые Амстердамы.
Montag, den 13. April 1829 Понедельник, 13 апреля 1829 г.
Heute, nachdem Goethe über Tisch mir manches gute Wort gesagt, erquickte ich mich zum Nachtisch noch an einigen Landschaften von Claude Lorrain. Сегодня за столом Гете говорил мне немало добрых слов, и вдобавок за десертом я наслаждался, рассматривая некоторые пейзажи Клода Лоррена.
"Die Sammlung", sagte Goethe, "führt den Titel 'Liber veritatis', sie könnte ebensogut Liber naturae et artis heißen, denn es findet sich hier die Natur und Kunst auf der höchsten Stufe und im schönsten Bunde." -- Эта коллекция, -- сказал Гете, -- носит название "Liber veritatis" ("Книга истины" (лат.)), но ее с таким же успехом можно было назвать "Liber naturae et artis" ("Книга природы и искусства" (лат.)), ибо здесь в прекраснейшем союзе находятся природа и искусство.
Ich fragte Goethe nach dem Herkommen von Claude Lorrain, und in welcher Schule er sich gebildet. Я спросил Гете о происхождении Клода Лоррена и еще -- у кого он учился.
"Sein nächster Meister", sagte Goethe, "war Agostino Tassi; dieser aber war ein Schüler von Paul Bril, so daß also dessen Schule und Maximen sein eigentliches Fundament ausmachten und in ihm gewissermaßen zur Blüte kamen; denn dasjenige, was bei diesen Meistern noch ernst und strenge erscheint, hat sich bei Claude Lorrain zur heitersten Anmut und lieblichsten Freiheit entfaltet. Über ihn konnte man nun weiter nicht hinaus. -- Главным его учителем был Антонио Тассо, в свою очередь, бывший учеником Пауля Брилля, так что школа и принципы Брил-ля, собственно, являлись почвой, до известной степени способствовавшей его расцвету, я говорю "до известной степени", ибо то, что у этих мастеров еще выглядело суровым и строгим, у Клода Лоррена проявилось радостным очарованием и прелестнейшей свободой. В этом его никто не мог превзойти.
Übrigens ist von einem so großen Talent, das in einer so bedeutenden Zeit und Umgebung lebte, kaum zu sagen, von wem es gelernt. Es sieht sich um und eignet sich an, wo es für seine Intentionen Nahrung findet. Claude Lorrain verdankt ohne Frage der Schule der Carraccis ebensoviel wie seinen nächsten namhaften Meistern. Вообще же о таком великом таланте, жившем в незаурядные времена и в окружении незаурядных людей, едва ли можно сказать, у кого он учился. Он смотрел на мир и присваивал себе то, что могло вскормить его замыслы. Клод Лоррен, несомненно, обязан школе Караччи не меньше, чем своим прославленным учителям.
So sagt man gewöhnlich: Julius Roman war ein Schüler von Raffael; aber man könnte ebensogut sagen, er war ein Schüler des Jahrhunderts. Nur Guido Reni hatte einen Schüler, der Geist, Gemüt und Kunst seines Meisters so in sich aufgenommen hatte, daß er fast dasselbige wurde und dasselbige machte, welches indes ein eigener Fall war, der sich kaum wiederholt hat. Die Schule der Carraccis dagegen war befreiender Art, so daß durch sie jedes Talent in seiner angebotenen Richtung entwickelt wurde und Meister hervorgingen, von denen keiner dem andern gleich sah. Die Carracci waren zu Lehrern der Kunst wie geboren, sie fielen in eine Zeit, wo nach allen Seiten hin bereits das Beste getan war und sie daher ihren Schülern das Musterhafteste aus allen Fächern überliefern konnten. Sie waren große Künstler, große Lehrer, aber ich könnte nicht sagen, daß sie eigentlich gewesen, was man geistreich nennt. Es ist ein wenig kühn, daß ich so sage, allein es will mir so vorkommen." Принято говорить, что Джулио Романа был учеником Рафаэля, но с тем же успехом можно сказать: он был учеником своего века. У одного лишь Гвидо Рени [70] был ученик, до такой степени вобравший в себя дух, нрав и мастерство учителя, что он чуть ли не перевоплотился в него и работал точь-в-точь как он, но это особый случай, который вряд ли может повториться. Школа Караччи, напротив, предоставляла полную свободу ученикам, так что любой талант развивался в направлении, для него естественном, и выходили из нее мастера, начисто друг на друга не похожие. Караччи и его сыновья были словно рождены для того, чтобы учить живописи. Они жили во времена, когда все расцветало пышным цветом, и могли знакомить своих учеников с лучшими образцами искусства. Они были большими художниками, были настоящими учителями, но я бы не сказал, что их отличала доподлинная душевная глубина. Может быть, непозволительно смело это говорить, но мне так кажется.
Nachdem ich noch einige Landschaften von Claude Lorrain betrachtet, schlug ich ein Künstler-Lexikon auf, um zu sehen, was über diesen großen Meister ausgesprochen. Wir fanden gedruckt: 'Sein Hauptverdienst bestand in der Palette'. Wir sahen uns an und lachten. Просмотрев еще несколько ландшафтов Клода Лоррена, я раскрыл "Лексикон живописца", любопытствуя узнать, что в нем говорится о великом художнике. Там черным по белому стояло: "Основная его заслуга -- богатство палитры". Мы взглянули друг на друга и рассмеялись.
"Da sehen Sie," sagte Goethe, "wie viel man lernen kann, wenn man sich an Bücher hält und sich dasjenige aneignet, was geschrieben steht!" -- Вот видите, -- сказал Гете, -- как далеко можно пойти, доверяясь книгам и старательно усваивая то, что в них пишется.
Dienstag, den 14. April 1829 Вторник, 14 апреля 1829 г.
Als ich diesen Mittag hereintrat, saß Goethe mit Hofrat Meyer schon bei Tisch, in Gesprächen über Italien und Gegenstände der Kunst. Goethe ließ einen Band Claude Lorrain vorlegen, worin Meyer uns diejenige Landschaft aussuchte und zeigte, von der die Zeitungen gemeldet, daß Peel sich das Original für viertausend Pfund angeeignet. Man mußte gestehen, daß es ein schönes Stück sei, und daß Herr Peel keinen schlechten Kauf getan. An der rechten Seite des Bildes fiel der Blick auf eine Gruppe sitzender und stehender Menschen. Ein Hirte bückt sich zu einem Mädchen, das er zu unterrichten scheint, wie man die Schalmei blasen müsse. Mitten sah man auf einen See im Glanz der Sonne, und an der linken Seite des Bildes gewahrte man weidendes Vieh im Schatten eines Gehölzes. Beide Gruppen balancierten sich auf das beste, und der Zauber der Beleuchtung wirkte mächtig, nach gewohnter Art des Meisters. Когда я пришел, Гете и надворный советник Мейер уже сидели за столом, погруженные в беседу об Италии и об изобразительном искусстве. Гете велел принести альбом Клода Лоррена, и Мейер отыскал в нем ландшафт, оригинал коего Пиль, согласно газетным сообщениям, приобрел за четыре тысячи фунтов. Нельзя было не признать, что это прекрасная вещь и что господин Пиль сделал неплохое приобретение. В правом углу картины сразу бросалась в глаза группа людей, одни сидели, другие стояли. Пастух склонился к девушке, видимо, обучая ее игре на свирели. Посредине блестит озеро, залитое солнечным сиянием, слева же, в тени небольшого леска, пасется скот. Обе группы прекрасно одна другую уравновешивают, а волшебство освещения, как и всегда у этого художника, поражает до глубины души.
Es war die Rede, wo das Original sich seither befunden, und in wessen Besitz Meyer es in Italien gesehen. Потом зашел разговор о том, где прежде находился оригинал и чьей собственностью он был, когда Мейер видел его в Италии.
Das Gespräch lenkte sich sodann auf das neue Besitztum des Königs von Bayern in Rom. С него мы снова перескочили на новое владение Баварскою короля в Риме.
"Ich kenne die Villa sehr gut," sagte Meyer, "ich bin oft darin gewesen und gedenke der schönen Lage mit Vergnügen. Es ist ein mäßiges Schloß, das der König nicht fehlen wird sich auszuschmücken und nach seinem Sinne höchst anmutig zu machen. Zu meiner Zeit wohnte die Herzogin Amalie darin und Herder in dem Nebengebäude. Später bewohnte es der Herzog von Sussex und der Graf Münster. Fremde hohe Herrschaften haben es immer wegen der gesunden Lage und herrlichen Aussicht besonders geliebt." -- Я отлично знаю эту виллу, -- сказал Мейер, -- так как часто в ней бывал и радовался ее прекрасному местоположению. Это не большой дворец, и король, конечно, не преминет украсить его и, в соответствии со своим вкусом, сделать уютным и очаровательным. В мое время там жила герцогиня Анна-Амалия, а Гердер помещался во флигеле. Позднее ее обитателями были герцог Суссекский и граф Мюнстер. Знатные иностранцы всегда любили эту виллу за ее полезное для здоровья местоположение и великолепный вид, открывающийся с холма.
Ich fragte Hofrat Meyer, wie weit es von der Villa di Malta bis zum Vatikan sei." Я спросил надворного советника, далеко ли от виллы ди Мальта до Ватикана.
Von Trinità di Monte, in der Nähe der Villa," sagte Meyer, "wo wir Künstler wohnten, ist es bis zum Vatikan eine gute halbe Stunde. Wir machten täglich den Weg, und oft mehr als einmal." -- От Гринита-ди-Монте, где жили мы, художники, по соседству с виллой, до Ватикана добрых полчаса ходьбы. Мы отправлялись туда ежедневно, а то и по нескольку раз в день.
"Der Weg über die Brücke", sagte ich, "scheint etwas um zu sein; ich dächte, man käme näher, wenn man sich über die Tiber setzen ließe und durch das Feld ginge." -- Мне кажется, -- сказал я, -- что путь через мост чуть длиннее; по-моему, если переправиться на другой берег Тибра, а потом идти полем, то доберешься скорее.
"Es ist nicht so," sagte Meyer, "aber wir hatten auch diesen Glauben und ließen uns sehr oft übersetzen. Ich erinnere mich einer solchen Überfahrt, wo wir in einer schönen Nacht bei hellem Mondschein vom Vatikan zurückkamen. Von Bekannten waren Bury, Hirt und Lips unter uns, und es hatte sich der gewöhnliche Streit entsponnen, wer größer sei, Raffael oder Michel Angelo. So bestiegen wir die Fähre. Als wir das andere Ufer erreicht hatten und der Streit noch in vollem Gange war, schlug ein lustiger Vogel, ich glaube es war Bury, vor, das Wasser nicht eher zu verlassen, als bis der Streit völlig abgetan sei und die Parteien sich vereiniget hätten. Der Vorschlag wurde angenommen, der Fährmann mußte wieder abstoßen und zurückfahren. Aber nun wurde das Disputieren erst recht lebhaft, und wenn wir das Ufer erreicht hatten, mußten wir immer wieder zurück, denn der Streit war nicht entschieden. So fuhren wir stundenlang hinüber und herüber, wobei niemand sich besser stand als der Schiffer, dem sich die Bajokks bei jeder Überfahrt vermehrten. Er hatte einen zwölfjährigen Knaben bei sich, der ihm half und dem die Sache endlich gar zu wunderlich erscheinen mochte. 'Vater', sagte er, 'was haben denn die Männer, daß sie nicht ans Land wollen, und daß wir immer wieder zurück müssen, wenn wir sie ans Ufer gebracht?' - 'Ich weiß nicht, mein Sohn,' antwortete der Schiffer, 'aber ich glaube, sie sind toll.' Endlich, um nicht die ganze Nacht hin und her zu fahren, vereinigte man sich notdürftig, und wir gingen zu Lande." -- Нет, -- отвечал Мейер, -- сначала мы тоже так думали и часто пользовались перевозом. Мне вспомнилась сейчас такая переправа, когда однажды прекрасной лунной ночью мы возвращались из Ватикана. Из тех, кто вам знаком, с нами были Бури, Хирт и Липс. По обыкновению, мы заспорили: кто выше -- Рафаэль или Микеланджело, В это время подошел паром. Когда мы добрались до противоположного берега, наши дебаты еще не кончились, и один шутник, кажется, это был Бури, предложил не сходить на берег, прежде чем спор не будет разрешен и все мы не придем к полному единомыслию. Предложение было принято, паромщику пришлось оттолкнуться и ехать обратно. Но тут-то страсти и разгорелись по-настоящему, и всякий раз, достигнув берега, мы поворачивали назад. Так мы долгие часы катались туда и обратно, причем внакладе не остался только паромщик, -- за каждый переезд мы исправно уплачивали ему положенные байоко (Байоко -- мелкая монета, существовавшая тогда в Папской области.) . С ним был сын -- двенадцатилетний мальчуган, которому все это показалось очень уж удивительным. "Отец, -- спросил он, -- почему эти люди не хотят сойти на берег и мы возим их взад-вперед?" -- "Не знаю, сынок,-- отвечал тот, -- похоже, они ополоумели". Наконец, чтобы не прокататься до утра, мы кое-как пришли к согласию и покинули паром.
Wir freuten uns und lachten über diese anmutige Anekdote von künstlerischer Verrücktheit. Hofrat Meyer war in der besten Laune, er fuhr fort, uns von Rom zu erzählen, und Goethe und ich hatten Genuß, ihn zu hören. Мы очень смеялись над этой забавной историйкой о молодых сумасбродах. Надворный советник был в отличном расположении духа и продолжал рассказывать о Риме, Гете и я слушали его с превеликим удовольствием.
"Der Streit über Raffael und Michel Angelo", sagte Meyer, "war an der Ordnung und wurde täglich geführt, wo genugsame Künstler zusammentrafen, so daß von beiden Parteien sich einige anwesend fanden. In einer Osterie, wo man sehr billigen und guten Wein trank, pflegte er sich zu entspinnen; man berief sich auf Gemälde, auf einzelne Teile derselben, und wenn die Gegenpartei widerstritt und dies und jenes nicht zugeben wollte, entstand das Bedürfnis der unmittelbaren Anschauung der Bilder. Streitend verließ man die Osterie und ging raschen Schrittes zur Sixtinischen Kapelle, wozu ein Schuster den Schlüssel hatte, der immer für vier Groschen aufschloß. Hier, vor den Bildern, ging es nun an Demonstrationen, und wenn man lange genug gestritten, kehrte man in die Osterie zurück, um bei einer Flasche Wein sich zu versöhnen und alle Kontroversen zu vergessen. So ging es jeden Tag, und der Schuster an der Sixtinischen Kapelle erhielt manche vier Groschen." -- Споры о Рафаэле и Микеланджело, -- пояснил Мейер, -- в те годы вспыхивали, как только сходилось несколько художников, среди которых были представители обеих партий. Чаще всего они завязывались в аустерии, где подавалось дешевое, но доброе вино. Молодые люди ссылались на те или иные картины, на отдельные их части, а когда противники им возражали и возникала потребность воочию убедиться, кто же прав, вся компания, продолжая спорить, быстро шагала к Сикстинской капелле. Ключ хранился у одного башмачника, который за четыре гроша беспрекословно ее отпирал. Картины, здесь имевшиеся, служили наглядным примером, и после долгих споров все возвращались в аустерию, чтобы помириться за бутылкой вина и забыть недавние разногласия. И так всякий день башмачник возле Сикстинской капеллы по нескольку раз получал свои четыре гроша. Этот веселый рассказ дал нам повод вспомнить о другом башмачнике, который имел обыкновение разбивать кожу на античной мраморной голове.
Bei dieser heiteren Gelegenheit erinnerte man sich eines anderen Schusters, der auf einem antiken Marmorkopf gewöhnlich sein Leder geklopft. "Es war das Porträt eines römischen Kaisers," sagte Meyer; "die Antike stand vor des Schusters Türe und wir haben ihn sehr oft in dieser löblichen Beschäftigung gesehen, wenn wir vorbeigingen." -- Это был скульптурный портрет одного из римских императоров, -- заметил Мейер, -- он стоял на улице у двери мастерской, и, проходя мимо, мы частенько видели, как башмачник предавался своему похвальному занятию.
Mittwoch, den 15. April 1829 Среда, 15 апреля 1829 г.
Wir sprachen über Leute, die, ohne eigentliches Talent, zur Produktivität gerufen werden, und über andere, die über Dinge schreiben, die sie nicht verstehen. Мы говорили о людях, не одаренных талантом, но тем не менее влекущихся к литературному творчеству, и о тех, что пишут на темы, в которых ровно ничего не смыслят.
"Das Verführerische für junge Leute", sagte Goethe, "ist dieses. Wir leben in einer Zeit, wo so viele Kultur verbreitet ist, daß sie sich gleichsam der Atmosphäre mitgeteilt hat, worin ein junger Mensch atmet. Poetische und philosophische Gedanken leben und regen sich in ihm, mit der Luft seiner Umgebung hat er sie eingezogen, aber er denkt, sie wären sein Eigentum, und so spricht er sie als das Seinige aus. Nachdem er aber der Zeit wiedergegeben hat, was er von ihr empfangen, ist er arm. Er gleicht einer Quelle, die von zugetragenem Wasser eine Weile gesprudelt hat und die aufhört zu rieseln, sobald der erborgte Vorrat erschöpft ist." -- Молодежь вводит в соблазн следующее обстоятельство, -- сказал Гете, -- в наше время культура получила столь широкое распространение, что как бы пропитала собой воздух, которым эта молодежь дышит. Поэтические и философские мысли движутся, вьются вокруг молодых людей, они всасывают их с младенчества, воображая, что это их собственность, и высказывают как свои. Но, возвратив своему времени то, что они взяли у него взаймы, эти люди остаются нищими.
Dienstag, den 1. September 1829 [1. Januar 1830] Вторник, 1 сентября 1829 г.
Ich erzählte Goethe von einem Durchreisenden, der bei Hegeln ein Kollegium über den Beweis des Daseins Gottes gehört. Goethe stimmte mir bei, daß dergleichen Vorlesungen nicht mehr an der Zeit seien. Я рассказал Гете об одном приезжем, который недавно прослушал курс лекций Гегеля о доказательстве бытия божия. Гете согласился со мной, что такие лекции уже не ко времени.
"Die Periode des Zweifels", sagte er, "ist vorüber; es zweifelt jetzt so wenig jemand an sich selber als an Gott. Zudem sind die Natur Gottes, die Unsterblichkeit, das Wesen unserer Seele und ihr Zusammenhang mit dem Körper ewige Probleme, worin uns die Philosophen nicht weiter bringen. Ein französischer Philosoph der neuesten Tage fängt sein Kapitel ganz getrost folgendermaßen an: 'Es ist bekannt, daß der Mensch aus zwei Teilen besteht, aus Leib und Seele. Wir wollen demnach mit dem Leibe anfangen und sodann von der Seele reden.' Fichte ging doch schon ein wenig weiter und zog sich etwas klüger aus der Sache, indem er sagte: 'Wir wollen handeln vom Menschen als Leib betrachtet, und vom Menschen als Seele betrachtet.' Er fühlte zu wohl, daß sich ein so enge verbundenes Ganzes nicht trennen lasse. Kant hat unstreitig am meisten genützt, indem er die Grenzen zog, wie weit der menschliche Geist zu dringen fähig sei, und daß er die unauflöslichen Probleme liegen ließ. Was hat man nicht alles über Unsterblichkeit philosophiert! und wie weit ist man gekommen! - Ich zweifle nicht an unserer Fortdauer, denn die Natur kann die Entelechie nicht entbehren; aber wir sind nicht auf gleiche Weise unsterblich, und um sich künftig als große Entelechie zu manifestieren, muß man auch eine sein. -- Период сомнений, -- сказал он, -- миновал. Нынче никто не ставит под сомнение ни себя, ни бога, к тому же понятия бог, бессмертие, суть нашей души и ее связь с телом -- это вечные проблемы, и разрешить их никакие философы нам не помогут. Один новейший французский философ, не обинуясь, начал свой труд следующими словами: "Человек, как известно, состоит из двух частей, то есть, из тела и души. Поэтому начнем с тела, а засим перейдем к душе". Фихте уже пошел несколько дальше и несколько умнее вышел из положения, сказав: "Давайте рассматривать человека как тело и человека как душу". Слишком хорошо он чувствовал, что столь тесно спаянное целое не поддается расчленению. Кант, бесспорно, оказал нам великую услугу, проведя границу, дальше которой человеческий дух проникнуть не способен, и оставив в покое неразрешимые проблемы. Чего только не наговорили философы о бессмертии! А что проку? Я не сомневаюсь: наше существование будет продолжаться, ибо природе не обойтись без того, что понимают под энтелехией. Но бессмертны мы не в равной мере, и для того, чтобы в грядущем проявить себя как великую энтелехию, надо ею быть.
Während aber die Deutschen sich mit Auflösung philosophischer Probleme quälen, lachen uns die Engländer mit ihrem großen praktischen Verstande aus und gewinnen die Welt. Jedermann kennt ihre Deklamationen gegen den Sklavenhandel, und während sie uns weismachen wollen, was für humane Maximen solchem Verfahren zugrunde liegen, entdeckt sich jetzt, daß das wahre Motiv ein reales Objekt sei, ohne welches es die Engländer bekanntlich nie tun und welches man hätte wissen sollen. An der westlichen Küste von Afrika gebrauchen sie die Neger selbst in ihren großen Besitzungen, und es ist gegen ihr Interesse, daß man sie dort ausführe. In Amerika haben sie selbst große Negerkolonien angelegt, die sehr produktiv sind und jährlich einen großen Ertrag an Schwarzen liefern. Mit diesen versehen sie die nordamerikanischen Bedürfnisse, und indem sie auf solche Weise einen höchst einträglichen Handel treiben, wäre die Einfuhr von außen ihrem merkantilischen Interesse sehr im Wege, und sie predigen daher, nicht ohne Objekt, gegen den inhumanen Handel. Noch auf dem Wiener Kongreß argumentierte der englische Gesandte sehr lebhaft dagegen; aber der portugiesische war klug genug, in aller Ruhe zu antworten, daß er nicht wisse, daß man zusammengekommen sei, ein allgemeines Weltgericht abzugeben oder die Grundsätze der Moral festzusetzen. Er kannte das englische Objekt recht gut, und so hatte auch er das seinige, wofür er zu reden und welches er zu erlangen wußte." Немцы бьются над разрешением философских проблем, а тем временем англичане, с их практической сметкой, смеются над нами и завоевывают мир. Всем известны их широковещательные выступления против работорговли. Но покуда они морочат нам голову, ссылаясь на высокогуманные принципы, выясняется истинный мотив их поведения -- реальная выгода, без учета которой, как нам давно следовало бы знать, они ничего не предпринимают. Дело в том, что в своих огромных владениях на западном берегу Африки они сами используют труд негров и, конечно, не хотят, чтобы тех оттуда вывозили. В Америке англичане сами основали крупные колонии негров, где очень велик прирост чернокожего населения. Этими неграми они полностью удовлетворяют потребности Северной Америки и ведут весьма прибыльную торговлю живым товаром. Следовательно, опасаясь, как бы ввоз негров со стороны не ущемил их меркантильных интересов, они не без умысла кричат об антигуманности работорговли. Еще на Венском конгрессе английский посланник [71] очень живо выступил против нее, но у португальского посланника достало ума спокойно заметить: он-де никак не предполагал, что они собрались сюда на Страшный суд, а не для установления законов морали. Ему хорошо было известно, к чему сводятся интересы англичан, и потому он, конечно, отстаивал интересы своей страны.
Sonntag, den 6. Dezember 1829 Воскресенье, 6 декабря 1829 г.
Heute nach Tisch las Goethe mir die erste Szene vom zweiten Akt des 'Faust'. Der Eindruck war groß und verbreitete in meinem Innern ein hohes Glück. Wir sind wieder in Fausts Studierzimmer versetzt, und Mephistopheles findet noch alles am alten Platze, wie er es verlassen hat. Fausts alten Studierpelz nimmt er vom Haken; tausend Motten und Insekten flattern heraus, und indem Mephistopheles ausspricht, wo diese sich wieder untertun, tritt uns die umgebende Lokalität sehr deutlich vor die Augen. Er zieht den Pelz an, um, während Faust hinter einem Vorhange im paralysierten Zustande liegt, wieder einmal den Herrn zu spielen. Er zieht die Klingel; die Glocke gibt in den einsamen alten Klosterhallen einen so fürchterlichen Ton, daß die Türen aufspringen und die Mauern erbeben. Der Famulus stürzt herbei und findet in Fausts Stuhle den Mephistopheles sitzen, den er nicht kennt, aber vor dem er Respekt hat. Auf Befragen gibt er Nachricht von Wagner, der unterdes ein berühmter Mann geworden und auf die Rückkehr seines Herrn hofft. Er ist, wie wir hören, in diesem Augenblick in seinem Laboratorium tief beschäftigt einen Homunkulus hervorzubringen. Der Famulus wird entlassen, es erscheint der Bakkalaureus, derselbige, den wir vor einigen Jahren als schüchternen jungen Studenten gesehen, wo Mephistopheles, in Fausts Rocke, ihn zum besten hatte. Er ist unterdes ein Mann geworden und so voller Dünkel, daß selbst Mephistopheles nicht mit ihm auskommen kann, der mit seinem Stuhle immer weiter rückt und sich zuletzt ans Parterre wendet. Сегодня после обеда Гете прочитал мне первую сцену второго акта "Фауста". Впечатление было огромно, чувство счастья наполнило мою душу. Мы снова в рабочей комнате Фауста, и Мефистофель видит, что все здесь на прежнем месте, все так, как он это оставил. Он снимает с крючка старый меховой плащ Фауста; моль и тысячи других насекомых вылетают из него, и покуда Мефистофель говорит о том, где они снова угнездятся, вся обстановка отчетливо выступает перед нашим взором, Мефистофель надевает плащ, чтобы снова разыграть здесь роль хозяина, в то время как Фауст в параличе лежит за занавеской. Он дергает колокольчик, звон его громом отдается в пустынных монастырских покоях, так что распахиваются двери и дрожат стены. Вбегает Фамулус и в кресле Фауста видит Мефистофеля, он его не знает, но оказывает ему знаки почтения. Спрошенный же, отвечает, что Вагнер, успевший прославиться за это время, все еще уповает на возвращение своего учителя. Сейчас доктор Вагнер в своей лаборатории трудится над созданием Гомункула. Мефистофель отпускает Фамулуса. Входит бакалавр, тот самый, что несколько лет назад, когда Мефистофель в Фаустовом платье измывался над ним, был робким юношей-студентом. За истекшие годы он возмужал и сделался до того чванлив, что даже Мефистофель, потеряв надежду с ним сговориться, отодвигается от него вместе со своим креслом и в конце концов обращается к партеру.
Goethe las die Szene bis zu Ende. Ich freute mich an der jugendlich produktiven Kraft, und wie alles so knapp beisammen war. Гете дочитал до конца эту сцену. Я был в восхищении от ее юношески творческой мощи, от того, как крепко здесь все сколочено.
"Da die Konzeption so alt ist", sagte Goethe, "und ich seit funfzig Jahren darüber nachdenke, so hat sich das innere Material so sehr gehäuft, daß jetzt das Ausscheiden und Ablehnen die schwere Operation ist. Die Erfindung des ganzen zweiten Teiles ist wirklich so alt, wie ich sage. Aber daß ich ihn erst jetzt schreibe, nachdem ich über die weltlichen Dinge so viel klarer geworden, mag der Sache zugute kommen. Es geht mir damit wie einem, der in seiner Jugend sehr viel kleines Silber- und Kupfergeld hat, das er während dem Lauf seines Lebens immer bedeutender einwechselt, so daß er zuletzt seinen Jugendbesitz in reinen Goldstücken vor sich sieht." -- Поскольку вся концепция очень стара, -- сказал Гете, -- и я уже пятьдесят лет над ней размышляю, то материала накопилось столь много, что сейчас самое трудное дело -- изъятие лишнего, отбор. Замысел всей второй части действительно существует так долго, как я сказал. Но то, что я лишь теперь, когда очень многое в жизни уяснилось мне, взялся ее писать, должно пойти ей на пользу. Я сам себе напоминаю человека, в юности имевшего много мелкой монеты, меди и серебра, которую он в течение всей жизни обменивал на ту, что покрупнее, и под конец достояние его молодости уже лежит перед ним в виде груды золота.
Wir sprachen über die Figur des Bakkalaureus. Мы заговорили об образе бакалавра.
"Ist in ihm", sagte ich, "nicht eine gewisse Klasse ideeller Philosophen gemeint?" Разве в нем вы не воплотили некую группу философов-идеалистов? -- спросил я.
"Nein," sagte Goethe, "es ist die Anmaßlichkeit in ihm personifiziert, die besonders der Jugend eigen ist, wovon wir in den ersten Jahren nach unserm Befreiungskriege so auffallende Beweise hatten. Auch glaubt jeder in seiner Jugend, daß die Welt eigentlich erst mit ihm angefangen und daß alles eigentlich um seinetwillen da sei. Sodann hat es im Orient wirklich einen Mann gegeben, der jeden Morgen seine Leute um sich versammelte und sie nicht eher an die Arbeit gehen ließ, als bis er der Sonne geheißen aufzugehen. Aber hiebei war er so klug, diesen Befehl nicht eher auszusprechen, als bis die Sonne wirklich auf dem Punkt stand, von selber zu erscheinen." -- Нет, -- отвечал Гете, -- он олицетворяет собой наглую самонадеянность, часто присущую молодым людям, яркие примеры коей были явлены нам после нашей Освободительной войны. Вообще же каждый в юности считает, что мир, собственно, начался с него и что все только для него и существует. Между прочим, на Востоке и вправду жил человек, по утрам собиравший вокруг себя свою челядь, не дозволяя ей приступить к работе, прежде чем он не прикажет солнцу взойти. Но при этом он был достаточно умен, чтобы не отдавать приказ, раньше чем солнце не дойдет до той точки, когда ему уже пора показаться на горизонте.
Wir sprachen noch vieles über den 'Faust' und dessen Komposition sowie über verwandte Dinge. Засим мы еще долго беседовали о "Фаусте", о его композиции и тому подобном.
Goethe war eine Weile in stilles Nachdenken versunken; dann begann er folgendermaßen. Гете некоторое время молчал, погруженный в размышления, и наконец сказал следующее:
"Wenn man alt ist," sagte er, "denkt man über die weltlichen Dinge anders, als da man jung war. So kann ich mich des Gedankens nicht erwehren, daß die Dämonen, um die Menschheit zu necken und zum besten zu haben, mitunter einzelne Figuren hinstellen, die so anlockend sind, daß jeder nach ihnen strebt, und so groß, daß niemand sie erreicht. So stellten sie den Raffael hin, bei dem Denken und Tun gleich vollkommen war; einzelne treffliche Nachkommen haben sich ihm genähert, aber erreicht hat ihn niemand. So stellten sie den Mozart hin als etwas Unerreichbares in der Musik. Und so in der Poesie Shakespeare. Ich weiß, was Sie mir gegen diesen sagen können, aber ich meine nur das Naturell, das große Angeborene der Natur. So steht Napoleon unerreichbar da. Daß die Russen sich gemäßigt haben und nicht nach Konstantinopel hineingegangen sind, ist zwar sehr groß, aber auch ein solcher Zug findet sich in Napoleon, denn auch er hat sich gemäßigt und ist nicht nach Rom gegangen." -- Когда человек стар, он думает о земных делах иначе, чем думал в молодые годы. Так, я не могу отделаться от мысли, что демоны, желая подразнить и подурачить человечество, время от времени позволяют возникнуть отдельным личностям, столь обольстительным и великим, что каждый хочет им уподобиться, однако возвыситься до них не в состоянии. Они позволили возникнуть Рафаэлю, мысль и деяния которого одинаково совершенны. Иным одаренным потомкам удавалось к нему приблизиться, но никто не возвысился до него. Они дали возникнуть Моцарту, недосягаемо совершенному в музыке, а в поэзии -- Шекспиру. Я знаю, что вы можете мне возразить касательно Шекспира, но я говорю лишь о его гениальности, о том, чем одарила его природа. Ведь и Наполеон недосягаем. То, что русские обуздали себя и не вошли в Константинополь, свидетельствует о величии духа, но оно было свойственно и Наполеону, он тоже смирил себя и не вошел в Рим.
An dieses reiche Thema knüpfte sich viel Verwandtes; bei mir selbst aber dachte ich im stillen, daß auch mit Goethe die Dämonen so etwas möchten im Sinne haben, indem auch er eine Figur sei, zu anlockend, um ihm nicht nachzustreben, und zu groß, um ihn zu erreichen. Эта неисчерпаемая тема натолкнула нас и на другие, близкие к ней. Я, однако, все время думал про себя, что возникновение Гете тоже было предопределено демонами, ибо и он настолько велик и обольстителен, что нельзя не желать ему уподобиться, но, увы, возвыситься до него невозможно.
Mittwoch, den 16. Dezember 1829 Среда, 16 декабря 1829 г.
Heute nach Tisch las Goethe mir die zweite Szene des zweiten Akts von 'Faust', wo Mephistopheles zu Wagner geht, der durch chemische Künste einen Menschen zu machen im Begriff ist. Das Werk gelingt, der Homunkulus erscheint in der Flasche als leuchtendes Wesen und ist sogleich tätig. Wagners Fragen über unbegreifliche Dinge lehnt er ab, das Räsonieren ist nicht seine Sache; er will handeln, und da ist ihm das Nächste unser Held Faust, der in seinem paralysierten Zustande einer höheren Hülfe bedarf. Als ein Wesen, dem die Gegenwart durchaus klar und durchsichtig ist, sieht der Homunkulus das Innere des schlafenden Faust, den ein schöner Traum von der Leda beglückt, wie sie, in anmutiger Gegend badend, von Schwänen besucht wird. Indem der Homunkulus diesen Traum ausspricht, erscheint vor unserer Seele das reizendste Bild. Mephistopheles sieht davon nichts, und der Homunkulus verspottet ihn wegen seiner nordischen Natur. Сегодня после обеда Гете читал мне вторую сцену из второго акта "Фауста", где Мефистофель идет к Вагнеру, который силится создать человека при помощи химических ухищрений. Попытка удалась ему, Гомункул -- излучающее свет существо -- возникает в колбе и незамедлительно начинает действовать. На вопросы Вагнера касательно непостижимых явлений Гомункул отвечать отказывается, последовательные рассуждения не по нему, он жаждет деятельности, и ближайшим объектом таковой является Фауст. Парализованный нуждается в помощи свыше. Создание, для которого настоящее абсолютно ясно и прозрачно, Гомункул видит внутренний мир Фауста, а тому сейчас снится радостный сон: красивая местность, Леда купается в реке, и лебеди подплывают к ней. Гомункул пересказывает этот сон, и прелестнейшая картина открывается нашему внутреннему взору. Но Мефистофель ее не видит, и Гомункул потешается над его нордической ограниченностью.
"Überhaupt", sagte Goethe, "werden Sie bemerken, daß der Mephistopheles gegen den Homunkulus in Nachteil zu stehen kommt, der ihm an geistiger Klarheit gleicht und durch seine Tendenz zum Schönen und förderlich Tätigen so viel vor ihm voraus hat. Übrigens nennt er ihn Herr Vetter; denn solche geistige Wesen wie der Homunkulus, die durch eine vollkommene Menschwerdung noch nicht verdüstert und beschränkt worden, zählt man zu den Dämonen, wodurch denn unter beiden eine Art von Verwandtschaft existiert." -- Да и вообще, -- сказал Гете, -- вы убедитесь, что Мефистофель во многом уступает Гомункулу, последний равен ему ясностью прозорливого ума, но своей тягой к красоте и плодотворной деятельности значительно его превосходит. Впрочем, он зовет Мефистофеля брательником, ибо духовные создания вроде Гомункула, не до конца очеловеченные, и потому еще ничем не омраченные и не ограниченные, причислялись к демонам, отсюда и эта родственная связь.
"Gewiß", sagte ich, "erscheint der Mephistopheles hier in einer untergeordneten Stellung; allein ich kann mich des Gedankens nicht erwehren, daß er zur Entstehung des Homunkulus heimlich gewirkt hat, so wie wir ihn bisher kennen und wie er auch in der Helena immer als heimlich wirkendes Wesen erscheint. Und so hebt er sich denn im ganzen wieder und kann sich in seiner superioren Ruhe im einzelnen wohl etwas gefallen lassen." -- Правда, -- заметил я, -- Мефистофель в этой сцене занимает скорее подчиненное положение, но поскольку мы знаем его по прежним деяниям, я не могу избавиться от мысли, что он втайне способствовал возникновению Гомункула, ведь и в Елене он всегда появляется как существо, тайно направляющее события. Следовательно, в целом он выше Гомункула и в спокойном сознании своего превосходства иной раз даже позволяет тому над ним покуражиться.
"Sie empfinden das Verhältnis sehr richtig," sagte Goethe; "es ist so, und ich habe schon gedacht, ob ich nicht dem Mephistopheles, wie er zu Wagner geht und der Homunkulus im Werden ist, einige Verse in den Mund legen soll, wodurch seine Mitwirkung ausgesprochen und dem Leser deutlich würde." -- Вы совершенно правильно уловили их взаимоотношения, -- сказал Гете, -- так оно и есть, и я даже думал, не вложить ли мне в уста Мефистофеля, когда он идет к Вагнеру, а Гомункул находится еще только в становлении, несколько стихов, которые разъяснили бы читателю его сопричастность.
"Das könnte nichts schaden", sagte ich. "Angedeutet jedoch ist es schon, indem Mephistopheles die Szene mit den Worten schließt: -- Это бы, конечно, было неплохо, -- заметил я, -- но, собственно, вы на это уже намекнули, завершив сцену словами Мефистофеля:
Am Ende hängen wir doch ab
Von Kreaturen, die wir machten."
В конце концов приходится считаться
С последствиями собственных затей.
(Перевод Б. Пастернака.)
"Sie haben recht," sagte Goethe, "dies könnte dem Aufmerkenden fast genug sein; indes will ich doch noch auf einige Verse sinnen." -- Вы правы, -- сказал Гете, -- для внимательного читателя этого, пожалуй, достаточно, и все же я хочу поразмыслить еще над несколькими стихами.
"Aber", sagte ich, "jenes Schlußwort ist ein großes, das man nicht so leicht ausdenken wird." -- Но эти последние слова, -- сказал я, -- так значительны, что придумать их нелегко.
"Ich dächte," sagte Goethe, "man hätte eine Weile daran zu zehren. Ein Vater, der sechs Söhne hat, ist verloren, er mag sich stellen, wie er will. Auch Könige und Minister, die viele Personen zu großen Stellen gebracht haben, mögen aus ihrer Erfahrung sich etwas dabei denken können." -- Я знаю, над ними придется изрядно поломать голову, -- отвечал Гете. -- Отец шести сыновей, как ни верти, человек пропащий. К тому же королям и министрам, назначавшим на высокие посты невесть сколько людей, они напомнят кое-что из их собственного опыта.
Fausts Traum von der Leda trat mir wieder vor die Seele, und ich übersah dieses im Geist als einen höchst bedeutenden Zug in der Komposition. Сон Фауста о Леде снова возник передо мной, и я начал понимать, сколь он важен для всей композиции.
"Es ist wunderbar," sagte ich, "wie in einem solchen Werke die einzelnen Teile aufeinander sich beziehen, aufeinander wirken und einander ergänzen und heben. Durch diesen Traum von der Leda hier im zweiten Akt gewinnt später die Helena erst das eigentliche Fundament. Dort ist immer von Schwänen und einer Schwanerzeugten die Rede, aber hier erscheint diese Handlung selbst; und wenn man nun mit dem sinnlichen Eindruck solcher Situation später zur Helena kommt, wie wird dann alles deutlicher und vollständiger erscheinen!" -- Это просто чудо, -- сказал я, -- как в таком сложном произведении пригнаны отдельные части, как взаимодействуют они, как каждая дополняет и возвышает другую. Сон о Леде во втором акте, собственно, является необходимым фундаментом для "Елены". Там ведь все время идет речь о лебедях и о лебедем рожденной, в первом же случае мы видим, как это свершилось, и, когда уже подготовленные чувственным впечатлением этой картины, мы встречаемся с Еленой -- все становится еще отчетливее и совершеннее.
Goethe gab mir recht, und es schien ihm lieb, daß ich dieses bemerkte. Гете со мной согласился, и мое замечание, кажется, было ему приятно.
"So auch", sagte er, "werden Sie finden, daß schon immer in diesen früheren Akten das Klassische und Romantische anklingt und zur Sprache gebracht wird, damit es, wie auf einem steigenden Terrain, zur Helena hinaufgehe, wo beide Dichtungsformen entschieden hervortreten und eine Art von Ausgleichung finden." -- В дальнейшем, -- сказал он, -- вы обнаружите, что уже в ранее написанных актах классическое все явственнее слышится наравне с романтическим, дабы мы, как на пологий холм, могли подняться к "Елене", где обе поэтические формы выступают еще отчетливее и одновременно как бы друг друга уравновешивают.
"Die Franzosen", fuhr Goethe fort, "fangen nun auch an, über diese Verhältnisse richtig zu denken. 'Es ist alles gut und gleich,' sagen sie, 'Klassisches wie Romantisches, es kommt nur darauf an, daß man sich dieser Formen mit Verstand zu bedienen und darin vortrefflich zu sein vermöge. So kann man auch in beiden absurd sein, und dann taugt das eine so wenig wie das andere.' Ich dächte, das wäre vernünftig und ein gutes Wort, womit man sich eine Weile beruhigen könnte." -- Французы, -- продолжал Гете, -- тоже начинают правильно понимать, как тут обстоит дело. "Классика и романтика, -- говорят они, -- одинаково хороши и в общем-то равноценны, надо только разумно пользоваться этими формами и каждую уметь довести до высшей ее точки. Можно, конечно, нагородить вздору и в той, и в другой, но в таком случае ни одна из них гроша ломаного не стоит . Метко замечено, думается мне, и пока что на этом можно успокоиться.
Sonntag, den 20. Dezember 1829 Воскресенье, 20 декабря 1829 г.
Bei Goethe zu Tisch. Wir sprachen vom Kanzler, und ich fragte Goethe, ob er ihm bei seiner Zurückkunft aus Italien keine Nachricht von Manzoni mitgebracht. Обед у Гете. Мы говорили о канцлере, и я поинтересовался, не привез ли тот ему, воротившись из Италии, каких-либо вестей о Мандзони.
"Er hat mir über ihn geschrieben", sagte Goethe. "Der Kanzler hat Manzoni besucht, er lebt auf seinem Landgute in der Nähe von Mailand und ist zu meinem Bedauern fortwährend kränklich." -- Он писал мне о нем, -- ответил Гете. -- Канцлер посетил Мандзони, который живет в своем имении под Миланом и, увы, все время прихварывает.
"Es ist eigen," sagte ich, "daß man so häufig bei ausgezeichneten Talenten, besonders bei Poeten findet, daß sie eine schwächliche Konstitution haben." -- Странно, -- сказал я, -- что очень талантливые люди, и в первую очередь поэты, нередко страдают от плохого здоровья.
"Das Außerordentliche, was solche Menschen leisten," sagte Goethe, "setzt eine sehr zarte Organisation voraus, damit sie seltener Empfindungen fähig sein und die Stimme der Himmlischen vernehmen mögen. Nun ist eine solche Organisation im Konflikt mit der Welt und den Elementen leicht gestört und verletzt, und wer nicht, wie Voltaire, mit großer Sensibilität eine außerordentliche Zäheit verbindet, ist leicht einer fortgesetzten Kränklichkeit unterworfen. Schiller war auch beständig krank. Als ich ihn zuerst kennen lernte, glaubte ich, er lebte keine vier Wochen. Aber auch er hatte eine gewisse Zäheit; er hielt sich noch die vielen Jahre und hätte sich bei gesünderer Lebensweise noch länger halten können." -- То сверхобычное, что создают эти люди, -- сказал Гете, -- предполагает весьма тонкую и хрупкую организацию, -- они ведь, должны испытывать чувства, мало кому доступные, и слышать глас божий. Такая организация, пребывая в конфликте со стихиями и с окружающим миром, очень ранима, и тот, кто, подобно Вольтеру, не сочетает в себе чувствительности с незаурядной цепкостью, постоянно подвержен недомоганиям. Шиллер тоже вечно был болен. Когда я с ним познакомился, мне казалось, что он и месяца не протянет [72] . Но и в нем была заложена известная цепкость. Он прожил еще много лет, а при более здоровом образе жизни продержался бы и дольше.
Wir sprachen vom Theater und inwiefern eine gewisse Vorstellung gelungen sei. Мы заговорили о театре и о том, насколько удачен один из последних спектаклей.
"Ich habe Unzelmann in dieser Rolle gesehen," sagte Goethe, "bei dem es einem immer wohl wurde, und zwar durch die große Freiheit seines Geistes, die er uns mitteilte. Denn es ist mit der Schauspielkunst wie mit allen übrigen Künsten. Was der Künstler tut oder getan hat, setzt uns in die Stimmung, in der er selber war, da er es machte. Eine freie Stimmung des Künstlers macht uns frei, dagegen eine beklommene macht uns bänglich. Diese Freiheit im Künstler ist gewöhnlich dort, wo er ganz seiner Sache gewachsen ist, weshalb es uns denn bei niederländischen Gemälden so wohl wird, indem jene Künstler das nächste Leben darstellten, wovon sie vollkommen Herr waren. Sollen wir nun im Schauspieler diese Freiheit des Geistes empfinden, so muß er durch Studium, Phantasie und Naturell vollkommen Herr seiner Rolle sein, alle körperlichen Mittel müssen ihm zu Gebote stehen, und eine gewisse jugendliche Energie muß ihn unterstützen. Das Studium ist indessen nicht genügend ohne Einbildungskraft, und Studium und Einbildungskraft nicht hinreichend ohne Naturell. Die Frauen tun das meiste durch Einbildungskraft und Temperament, wodurch denn die Wolff so vortrefflich war." -- Я видел в этой роли Унцельмана, -- сказал Гете, -- и это было истинное наслаждение, -- он умел заражать зрителей великой свободой своего духа. С искусством актера ведь происходит то же самое, что и с любым другим. То, что делает или сделал художник, сообщает нам то же настроение, какое владеет им в минуты творчества. Свободный дух художника освобождает и нас, удрученный -- подавляет. Художник же свободу духа, как правило, ощущает, когда работа у него спорится; картины нидерландцев -- это отрада для души, потому что эти художники запечатлевают окружающий мир, в котором они дома. Для того чтобы нам ощутить в актере свободу духа, ему надобно долго учиться, обладать фантазией, хорошими природными данными и полностью войти в свою роль, все физические средства должны быть в его распоряжении да еще известный запас молодой энергии. При этом выучку нельзя подменить фантазией, а фантазии и выучки недостаточно без хороших физических данных. Женщины, -- те всего добиваются фантазией и темпераментом, отчего и была так хороша Вольф.
Wir unterhielten uns ferner über diesen Gegenstand, wobei die vorzüglichsten Schauspieler der weimarischen Bühne zur Sprache kamen und mancher einzelnen Rolle mit Anerkennung gedacht wurde. Мы продолжали эту тему, припоминая наиболее выдающихся актеров Веймарского театра и восхищаясь ими в тех или иных ролях.
Mir trat indes der 'Faust' wieder vor die Seele, und ich gedachte des Homunkulus, und wie man diese Figur auf der Bühne deutlich machen wolle. Мыслью я опять возвратился к "Фаусту" и подумал, какими же средствами можно воссоздать на сцене образ Гомункула.
"Wenn man auch das Persönchen selber nicht sähe," sagte ich, "doch das Leuchtende in der Flasche müßte man sehen, und das Bedeutende, was er zu sagen hat, müßte doch so vorgetragen werden, wie es von einem Kinde nicht geschehen kann." -- Если это существо, -- сказал я, -- и останется невидимым, то свечение в колбе так или иначе должно быть зримо, а те весьма значительные слова, которые говорит Гомункул, не могут же быть произнесены детским голосом.
"Wagner", sagte Goethe, "darf die Flasche nicht aus den Händen lassen, und die Stimme müßte so kommen, als wenn sie aus der Flasche käme. Es wäre eine Rolle für einen Bauchredner, wie ich deren gehört habe, und der sich gewiß gut aus der Affäre ziehen würde." -- Вагнер, -- сказал Гете, -- не выпускает колбу из рук, и голос должен звучать так, словно он исходит из колбы. Тут надо бы пригласить чревовещателя, я их не раз слышал, и, право, это было бы отличным выходом из положения.
So auch gedachten wir des großen Karnevals und inwiefern es möglich, es auf der Bühne zur Erscheinung zu bringen. Далее мы заговорили о маскараде и возможности перенести его на сцену.
"Es wäre doch noch ein wenig mehr", sagte ich, "wie der Markt von Neapel." -- Это, пожалуй, потруднее, чем изобразить неаполитанский рынок, -- заметил я.
"Es würde ein sehr großes Theater erfordern," sagte Goethe, "und es ist fast nicht denkbar." -- Тут нужна огромная сцена, -- сказал Гете, -- а иначе я уж и не знаю как быть.
"Ich hoffe es noch zu erleben", war meine Antwort. "Besonders freue ich mich auf den Elefanten, von der Klugheit gelenkt, die Viktoria oben, und Furcht und Hoffnung in Ketten an den Seiten. Es ist doch eine Allegorie, wie sie nicht leicht besser existieren möchte." -- Я надеюсь все это увидеть своими глазами, -- сказал я, -- и заранее радуюсь слону, которого ведет мудрость, Победа восседает на нем, а по бокам его бредут, закованные в цепи, Боязнь и Надежда. Лучшей аллегории, думается мне, нет на свете.
"Es wäre auf der Bühne nicht der erste Elefant", sagte Goethe. "In Paris spielt einer eine völlige Rolle; er ist von einer Volkspartei und nimmt dem einen König die Krone ab und setzt sie dem andern auf, welches freilich grandios sein muß. Sodann, wenn am Schlusse des Stücks der Elefant herausgerufen wird, erscheint er ganz alleine, macht seine Verbeugung und geht wieder zurück. Sie sehen also, daß bei unserm Karneval auf den Elefanten zu rechnen wäre. Aber das Ganze ist viel zu groß und erfordert einen Regisseur, wie es deren nicht leicht gibt." -- Это не первый слон на театре, -- сказал Гете, -- в Париже такой гигант доподлинно играет роль. Он принадлежит к Народной партии и, сняв корону с одного короля, возлагает ее на другого, -- выглядит эта сцена, вероятно, грандиозно, -- а после конца спектакля отвешивает поклон публике и удаляется. Из этого следует, что и мы могли бы вывести на сцену слона. Но в целом маскарад слишком многолик, и для него надобен режиссер, какого мы вряд ли сыщем.
"Es ist aber so voller Glanz und Wirkung," sagte ich, "daß eine Bühne es sich nicht leicht wird entgehen lassen. Und wie es sich aufbaut und immer bedeutender wird! Zuerst schöne Gärtnerinnen und Gärtner, die das Theater dekorieren und zugleich eine Masse bilden, so daß es den immer bedeutender werdenden Erscheinungen nicht an Umgebung und Zuschauern mangelt. Dann, nach dem Elefanten, das Drachengespann aus dem Hintergrunde durch die Lüfte kommend, über den Köpfen hervor. Ferner die Erscheinung des großen Pan, und wie zuletzt alles in scheinbarem Feuer steht und schließlich von herbeiziehenden feuchten Nebelwolken gedämpft und gelöscht wird! Wenn das alles so zur Erscheinung käme, wie Sie es gedacht haben, das Publikum müßte vor Erstaunen dasitzen und gestehen, daß es ihm an Geist und Sinnen fehle, den Reichtum solcher Erscheinungen würdig aufzunehmen." -- Да, но от такого блеска и великолепия, пожалуй, не откажется никакой театр, -- сказал я. -- И как стройно все развивается в этой сцене, как становится более значимым! Сначала цветочницы и садовницы украшают сцену и в то же время образуют толпу, дабы дальнейшие события не имели недостатка в окружении и в зрителях. Вслед за слоном по воздуху над головами проносится запряженная драконом колесница, вырвавшаяся откуда-то из глубины сцены. Далее следует явление великого Пана, а под конец все уже объято кажущимся пламенем, которое стихает и гаснет, когда наплывают тучи, несущие влагу. Если все это будет воплощено на сцене, публика обомлеет от изумления и должна будет признаться себе, что ей недостает ума и фантазии для должного восприятия всех этих явлений.
"Geht nur", sagte Goethe, "und laßt mir das Publikum, von dem ich nichts hören mag. Die Hauptsache ist, daß es geschrieben steht; mag nun die Welt damit gebaren, so gut sie kann, und es benutzen, soweit sie es fähig ist." -- Оставьте, я о публике и слышать не хочу, -- сказал Гете. -- Главное, что все это написано, а люди уж пусть этим распоряжаются как хотят и используют по мере своих способностей.
Wir sprachen darauf über den Knaben Lenker. Разговор перешел на мальчика-вознииу.
"Daß in der Maske des Plutus der Faust steckt, und in der Maske des Geizes der Mephistopheles, werden Sie gemerkt haben. Wer aber ist der Knabe Lenker?" -- Вы, конечно, догадались, что под маской Плутуса скрывается Фауст, а под маской скупца -- Мефистофель. Но кто, по-вашему, мальчик-возница?
Ich zauderte und wußte nicht zu antworten. Я не знал, что ответить.
"Es ist der Euphorion!" sagte Goethe. -- Это Эвфорион, -- сказал Гете.
"Wie kann aber dieser", fragte ich, "schon hier im Karneval erscheinen, da er doch erst im dritten Akt geboren wird?" -- Но как же Эвфорион может участвовать в маскараде, если он рождается лишь в третьем акте?
"Der Euphorion", antwortete Goethe, "ist kein menschliches, sondern nur ein allegorisches Wesen. Es ist in ihm die Poesie personifiziert, die an keine Zeit, an keinen Ort und an keine Person gebunden ist. Derselbige Geist, dem es später beliebt, Euphorion zu sein, erscheint jetzt als Knabe Lenker, und er ist darin den Gespenstern ähnlich, die überall gegenwärtig sein und zu jeder Stunde hervortreten können." -- Эвфорион, -- отвечал Гете, -- не человек, а лишь аллегорическое существо. Он олицетворение поэзии, а поэзия не связана ни с временем, ни с местом, ни с какой-нибудь определенной личностью. Тот же самый дух, который позднее изберет себе обличье Эвфориона, сейчас является нам мальчиком-возницей, он ведь схож с вездесущи ми призраками, что могут в любую минуту возникнуть перед нами.
Sonntag, den 27. Dezember 1829 Воскресенье, 27 декабря 1829 г.
Heute nach Tisch las Goethe mir die Szene vom Papiergelde. Сегодня после обеда Гете прочитал мне сцену, в которой речь идет о бумажных деньгах.
"Sie erinnern sich," sagte er, "daß bei der Reichsversammlung das Ende vom Liede ist, daß es an Geld fehlt, welches Mephistopheles zu verschaffen verspricht. Dieser Gegenstand geht durch die Maskerade fort, wo Mephistopheles es anzustellen weiß, daß der Kaiser in der Maske des großen Pan ein Papier unterschreibt, welches, dadurch zu Geldeswert erhoben, tausendmal vervielfältigt und verbreitet wird. -- Вы, вероятно, помните, -- сказал он, -- что заседание государственного совета в конце концов сводится к сетованиям на отсутствие денег, но Мефистофель обещает их раздобыть; эта тема не угасает и во время маскарада, где Мефистофель умудряется подсунуть императору в обличье Великого Пана на подпись бумагу, каковая тем самым приобретает ценность денег и, тысячекратно размноженная, пускается в обращение.
In dieser Szene nun wird die Angelegenheit vor dem Kaiser zur Sprache gebracht, der noch nicht weiß, was er getan hat. Der Schatzmeister übergibt die Banknoten und macht das Verhältnis deutlich. Der Kaiser, anfänglich erzürnt, dann bei näherer Einsicht in den Gewinn hoch erfreut, macht mit der neuen Papiergabe seiner Umgebung reichliche Geschenke und läßt im Abgehen noch einige tausend Kronen fallen, die der dicke Narr zusammenrafft und sogleich geht, um das Papier in Grundbesitz zu verwandeln." В этой же сцене история с бумагой обсуждается в присутствии короля, который еще не понимает, что он сотворил. Казначей приносит ему банкноты и объясняет суть дела. Император поначалу разгневан, но, уразумев, какую это сулит выгоду, щедро одаряет своих приближенных новыми деньгами. Удаляясь, он обронил несколько тысяч крон, которые тотчас же подбирает толстяк-шут и бежит прочь, торопясь превратить бумажки в земельную собственность.
Indem Goethe die herrliche Szene las, freute ich mich über den glücklichen Griff, daß er das Papiergeld von Mephistopheles herleitet und dadurch ein Hauptinteresse des Tages so bedeutend verknüpft und verewigt. Гете читал эту великолепную сцену, а я восторгался остроумнейшим приемом -- приписать Мефистофелю изобретение бумажных денег и таким образом увязать с "Фаустом" и увековечить то, что в данное время внушало интерес всем без исключения.
Kaum war die Szene gelesen und manches darüber hin und her gesprochen, als Goethes Sohn herunterkam und sich zu uns an den Tisch setzte. Er erzählte uns von Coopers letztem Roman, den er gelesen und den er in seiner anschaulichen Art auf das beste referierte. Von unserer gelesenen Szene verrieten wir nichts, aber er selbst fing sehr bald an, viel über preußische Tresorscheine zu reden, und daß man sie über den Wert bezahle. Während der junge Goethe so sprach, blickte ich den Vater an mit einigem Lächeln, welches er erwiderte und wodurch wir uns zu verstehen gaben, wie sehr das Dargestellte an der Zeit sei. Едва Гете кончил читать эту сцену, едва мы успели обменяться несколькими словами о ней, как вниз спустился его сын и подсел к нам. Он сразу заговорил о последнем романе Купера, который только что прочитал и с присущей ему живостью отлично изложил нам. Мы ни словом не обмолвились о только что читанном, но он сам вдруг завел речь о прусских ассигнациях, за которые сейчас платят выше их номинальной стоимости. Покуда он говорил, я с еле заметной улыбкой взглянул на его отца, который ответил мне тем же, так мы дали понять друг другу, насколько своевременно то, что он изобразил в этой сцене.
Mittwoch, den 30. Dezember 1829 Среда, 30 декабря 1829 г.
Heute nach Tisch las Goethe mir die fernere Szene. Сегодня после обеда Гете читал мне последующую сцену.
"Nachdem sie nun am Kaiserlichen Hofe Geld haben," sagte er, "wollen sie amüsiert sein. Der Kaiser wünscht Paris und Helena zu sehen, und zwar sollen sie durch Zauberkünste in Person erscheinen. Da aber Mephistopheles mit dem griechischen Altertum nichts zu tun und über solche Figuren keine Gewalt hat, so bleibt dieses Werk Fausten zugeschoben, dem es auch vollkommen gelingt. Was aber Faust unternehmen muß, um die Erscheinung möglich zu machen, ist noch nicht ganz vollendet, und ich lese es Ihnen das nächste Mal. Die Erscheinung von Paris und Helena selbst aber sollen Sie heute hören." -- Теперь, когда при императорском дворе денег стало вдоволь,-- предварил он, -- все жаждут развлечений. Император хочет видеть Париса и Елену. С помощью волшебства они должны самолично предстать перед ним. Но поскольку Мефистофель никакого касательства к Древней Греции не имеет и не властен над такими персонажами, то дело это препоручают Фаусту, и он успешно с ним справляется. Но меры, которые он принимает для того, чтобы их появление стало возможным, -- это я еще не вполне закончил и прочитаю вам в следующий раз. А сейчас слушайте самое их появление.
Ich war glücklich im Vorgefühl des Kommenden, und Goethe fing an zu lesen. In dem alten Rittersaale sah ich Kaiser und Hof einziehen, um das Schauspiel zu sehen. Der Vorhang hebt sich, und das Theater, ein griechischer Tempel, ist mir vor Augen. Mephistopheles im Souffleurkasten, der Astrolog auf der einen Seite des Proszeniums, Faust auf der andern mit dem Dreifuß heraufsteigend. Er spricht die nötige Formel aus, und es erscheint, aus dem Weihrauchdampf der Schale sich entwickelnd, Paris. Indem der schöne Jüngling bei ätherischer Musik sich bewegt, wird er beschrieben. Er setzt sich, er lehnt sich, den Arm über den Kopf gebogen, wie wir ihn auf alten Bildwerken dargestellt finden. Er ist das Entzücken der Frauen, die die Reize seiner Jugendfülle aussprechen; er ist der Haß der Männer, in denen sich Neid und Eifersucht regt und die ihn herunterziehen, wie sie nur können. Paris entschläft, und es erscheint Helena. Sie naht sich dem Schlafenden, sie drückt einen Kuß auf seine Lippen; sie entfernt sich von ihm und wendet sich, nach ihm zurückzublicken. In dieser Wendung erscheint sie besonders reizend. Sie macht den Eindruck auf die Männer, wie Paris auf die Frauen. Die Männer zu Liebe und Lob entzündet, die Frauen zu Neid, Haß und Tadel. Faust selber ist ganz Entzücken und vergißt im Anblick der Schönheit, die er hervorgerufen, Zeit, Ort und Verhältnis, so daß Mephistopheles jeden Augenblick nötig findet, ihn zu erinnern daß er ja ganz aus der Rolle falle. Neigung und Einverständnis scheint zwischen Paris und Helena zuzunehmen, der Jüngling umfaßt sie, um sie zu entführen; Faust will sie ihm entreißen, aber indem er den Schlüssel gegen ihn wendet, erfolgt eine heftige Explosion, die Geister gehen in Dunst auf, und Faust liegt paralysiert am Boden. У меня дух захватило от счастливого ожиданья; Гете начал читать. Старинный рыцарский зал; входят император и его свита, дабы увидеть им сужденное. Поднимается занавес, Мефистофель в суфлерской будке, астролог на одной стороне просцениума, Фауст всходит на другую, где стоит треножник. Он произносит положенные заклинания, и в клубах пара над чашей появляется Парис. В то время как прекрасный юноша движется под звуки неземной музыки, дамы в зале обмениваются мнениями о нем. Парис сел и облокотился, согнув руку над головой. Таким мы привыкли его видеть в изображении древних. Женщины в восторге и никак не надивятся его юной и мужественной красоте. Мужчинам он внушает завистливую ревность; ненавидя, они всячески стараются принизить его. Парис засыпает, и тут, откуда ни возьмись, Елена. Она приближается к спящему и запечатлевает поцелуй на его устах, потом идет обратно, но оборачивается, чтобы еще раз бросить взгляд на него. В этот миг она выглядит еще прекраснее. На мужчин она производит такое же впечатление, как Парис на женщин. Любовь вспыхивает в них, и они на все лады славят Елену, женщины же завидуют ей, хулят ее и ненавидят. Даже Фауст вне себя от восхищения и при виде красоты, им самим вызванной к жизни, настолько забывает о времени, о месте, о необычных обстоятельствах, что Мефистофель считает необходимым ежеминутно его одергивать: он-де выходит из роли. Любовь и согласие между Еленой и Парисом возрастают с каждым мгновением, юноша уже обнял возлюбленную, собираясь ее увести. Фауст хочет вырвать Елену из его объятий, он касается ключом Париса, и тут происходит взрыв, духи обещаются в пар, Фауст, парализованный, лежит на земле.

К началу страницы

Титульная страница

Грамматический справочник | Тексты