Голев Н. Д. Труды по лингвистике

Н. Д. Голев

Неканоническая орфография современного русского языка (к постановке проблемы)

В 1963 г. М. Янакиев полемически заметил: "...Каждая попытка усомниться в разумности основных орфографических правил расценивается всей национальной интеллигенцией как признак едва ли не потери здравого рассудка. Этим объясняется тот факт , что до сих пор так называемые "реформы" орфографии касались (и будут касаться впредь, по крайне мере еще некоторое время) фактически только мелочей, не затрагивая основных -- врожденных или приобретенных -- пороков ныне господствующих в мире орфографических систем" [1, с.48].

В этом тезисе нас привлекает не постановка проблемы радикальных реформ, а фиксация факта особой орфографоцентристской ментальности, сформировавшейся в обществе (прежде всего в русском) и влияющей на все сферы орфографии: владения, овладения, устройства и -- в том числе -- на сферу ее реформирования. У такой ментальности имеется множество причин и следствий, много уровней и статусов существования. Она представляет важнейший предмет теории орфографии и общего языкознания, особенно современного, объявившего антропоцентризм основополагающей линией развития лингвистики конца ХХ -- начала ХХI вв.

Одна из важнейших особенностей орфографоцентристского сознания -- аксиоматическое представление многих исходных принципов, не обсуждаемых (и как бы не подлежащих обсуждению) в теории орфографии.

К числу таких представлений относится и часто постулируемый тезис о языковом содержании орфографии, в соответствии с которым она должна (!) "вытекать" из языка (например, из его фонологической системы), "должна" отражать язык, соответствовать его устройству и функционированию и по которому у правописания как бы нет и не должно быть своих специфических предназначений (кроме предназначения "соответствия") и нет своих собственных условностей (по отношению к тем или иным уровням и планам языка) в устройстве и функционировании, которые бы не требовали выстраивания прямых детерминационных линий от языковой системы к орфографическим нормам и наоборот. Роль элемента, связующего язык и правописание в письменной речи, в настоящее время призваны выполнять орфографические правила, и не случайно в теории и практике канонической орфографии нормы и правила отождествляются, и именно правила (металингвистические легенды) олицетворяют в орфографоцентристском менталитете содержание орфографических норм, чем орфография существенно отличается от других ортологических сфер, где функционирование норм не нуждается в эксплицированной привязке к языковым детерминантам.

Подобным образом собственная коммуникативная значимость орфографии ослабляется или сводится к "не требующему доказательств" положению о невозможности взаимопонимания без орфографии. При этом изредка встречающиеся высказывания о том, что орфография не предназначена для точного воспроизведения звучащей речи (добавим: а ее устройство -- только для фиксации системы фонем или морфем) и что всякое письмо, удобное и понятное читателю, вполне приемлемо для обыденной коммуникации, рассматриваются в канонической ментальности едва ли не как "потеря здравого рассудка" (М. Янакиев).

К сожалению, "аксиоматическая теория" орфографии отодвинула (видимо, на следующее тысячелетие) изучение вопросов об удобстве и взаимопонимании, коммуникативном успехе и неудаче в их орфографическом проявлении, об орфографии читающего (для которого орфография, строго говоря и предназначена), о реализации этих принципов в обыденной орфографической деятельности и соответствии им орфографической системы и многом другом, что должно составлять содержание таких отсутствующих доныне понятий, как прагматическая, функциональная или узуальная орфография, орфографическое языковое сознание индивида или всего языкового сообщества как проявлений национальной ментальности, обыденная орфографическая деятельность и стихийная система орфографических норм. Естественно, что на этом фоне иначе -- уже не как аксиомы -- предстанут требования абсолютного единообразия и недопустимости варьирования, обязательности правил для нормальной орфографической деятельности и обучения ей. В общей теории орфографии возникнут предпосылки для того, чтобы аксиоматика правописания сменилась его диалектикой: в этом случае отражательность в ней неизбежно предстанет, по сути, не более, чем способ преодоления абсолюта условности, а условность обозначится как следствие невозможности абсолютного следования правописанем языковой системе. На этом фоне языковые отношения будут выступать уже не как содержание орфографических норм, представляемых языковому сознанию правилами, а как естественная внутренняя форма орфографической деятельности, под которой и понимается способ преодоления абсолюта условности орфографических норм.

Пока же теория орфографии крайне далека от диалектических представлений, и исследователю, стоящему на общелингвистических позициях и не обремененному орфографоцентристскими "мифами", представляется возможность естественно-научного изучения уникального феномена воздействия теоретических и методических канонов на массовое метаязыковое сознание носителей языка и обратного влияния этих представлений на теорию правописания.

Рассмотрим на этом фоне одно из ярких проявлений аксиоматической орфографоцентристской ментальности (не будем далее специально дифференцировать ее разный статус: теоретический или обыденный -- по отношению к общедетерминологическим вопросам это не столь существенная оппозиция).

Большинство носителей русского языка твердо уверены, что ошибка -- это очень (недопустимо, непростительно) плохо, а описка -- вещь, вполне допускающая снисходительное к ней отношение. Каков же критерий такого разного отношения и такой оценки? Думается, что точкой отсчета для них выступает не что иное, как правило, отождествляемое с языковой закономерностью: именно по отношению к правилу и именно в таком его понимании описка выглядит как случайность, чем и определяется снисходительное отношение к ней, а ошибка на их фоне выглядит как злостное нарушение законов, к тому же писаных, канонизированных, освященных и языковым пуризмом, имеющим, как известно, и этические основания [2, с.13-14], и правовой практикой (ср. их роль на экзаменах).

Однако если не считать такое отождествление само собой разумеющимся, а канонические правила "самоочевидно" обязательными, если взять за основу коммуникативно-прагматические (а не чисто "отражательные") ценности, то в традиционных оценках никакой самоочевидности не обнаружится. Более того, именно описка несет в себе гораздо больше потенций коммуникативной неудачи и помех взаимопониманию, чем ошибка.

Сравним фразу, написанную с равным числом описок одного типа и разнотипных ошибок: ДОДЬ И МАМЕХА ВИВЕЛИ, КАК ЛЕЛЕЛА СОСА и ДОЧ И МАЧИХА ВИДИЛИ КАК ЛИТЕЛА САВА. Нет сомнений в том, что первая фраза практически не может быть адекватно воспринята читающим, тогда как вторая в коммуникативном смысле "проходит". Данный факт может быть интерпретирован самым разным образом. В интересующем нас аспекте выделим следующие два момента.

  1. Не ошибка, а именно описка есть грубое нарушение языковых закономерностей. Более того, ошибки, которые возникают в фонетически слабых, т. е. "ошибкоопасных", позициях, в известной мере предполагаются языком, его системой: "слабость" позиции - это возможность легитимного варьирования, и эта возможность в конечном итоге отражается языковым сознанием в факте достаточной узнаваемости вариантов. Рискуя быть обвиненным в "потери здравого рассудка", выскажем тезис: именно ошибка законна, язык и речевая практика к ней достаточно (до известных пределов, которые исследователям еще необходимо выяснить) снисходительны (еще раз подчеркнем -- снисходительны с точки зрения законов языка и речи, а не с точки зрения языкоподобных правил). Описка, не отрывная от сильной позиции, нарушает системные отношения фонетического уровня и не может быть признана законной языком и речевой практикой. Если первые нарушения являются функциональными, то вторые -- уже органическими (=системными). Точно так же на грамматическом уровне в слабой позиции допустимо (т.е. не несет серьезных помех взаимопониманию) варьирование типа НЕ ЛЮБЛЮ МАСЛО или МАСЛА; ПЯТЬ или ПЯТЕРО ТУРКМЕН или ТУРКМЕНОВ и т.п., но решительно неприемлемы в коммуникативном отношении "сильные" оговорки и описки типа НЕ ЛЮБЛЮ МАСЛУ ИЛИ МАСЛОМ. Подобного рода аналогии легко распространить на произношение, особенно на акцентологию, и даже на каллиграфию и почерк; произношение, скажем, БЛЕКЛЫЙ или БЛЁКЛЫЙ, АВГУСТОВСКИЕ или АВГУСТОВСКИЕ и т.п. легко и естественно узнаваемы, чего не скажешь о БЛЁДНЫЙ или МАЙСКИЕ - последние узуально не вариативны, и их "невариативность", по этой причине можно квалифицировать как онтологическую. Обоснованность такого подхода подтверждают исследователи истории русской орфографии. Так, Н.Г. Камынина связывает обязательность обозначения мягкости согласных в конце слова в 17-18 вв. с тем, что конец слова по данному признаку был сильным для языка той эпохи. " Неконечные же мягкие и твердые согласные - это явления несколько иного характера. .... Слово, в котором твердость-мягкость является единственным дифференциальным признаком согласных фонем не в конце слова ... не так уж часто встречается в языке, следовательно, неправильное прочтение слова вследствие необозначения мягкости согласного обычно не мешает понять его смысл" [3, 114].
  2. Все это означает в конечном итоге, что непризнание орфографического варьирования, требование полного единообразия написаний (уровня которого в качестве идеала стремятся достичь с помощью правил теоретики канонической орфографии) выступают, в известном смысле, как самоцель, не поддерживаемая реальными требованиями естественной коммуникации.
  3. Следовательно, орфография, построенная на коммуникативно-прагматических основаниях, должна существенно отличаться от канонической орфографии и по ценностным ориентирам, и по установкам орфографической деятельности рядовых носителей языка (равно как и по методике овладения ею), и по онтологическому устройству. По отношению к ней меняются научные подходы, методические принципы обучения грамоте и, может быть, сами механизмы письма.
Весьма заметна в этой связи переориентация орфографии на позицию читающего. Известно, что интересы коммуниканта, продуцирующего речевые произведения, и коммуниканта, их воспринимающего, далеко не во всех отношениях совпадают, особенно в прагматическом аспекте. В частности, пишущий и читающий по-разному оценивают удобство и легкость письменной деятельности. Для рядового пишущего в обычных ситуациях естественным представляется свободное письмо, лишенное ограничений в выборе формы написания и необходимости сомневаться.

Ориентация пишущего на восприятие текста носит не жестко детерминированный характер, а характер, скорее, морально-прагматический: не соблюдая норм письма, рискуешь быть непонятым или понятым превратно (в том числе в плане репрезентации своего уровня культуры и в плане проявлений уважительного отношения к адресату; орфография в этих смыслах - форма чистописания). Причем морально-прагматическая сторона для орфографической деятельности в нынешнем ее статусе, может быть, даже важнее для пишущего, чем прагматическая, ибо в его сознании вольно или невольно присутствует факт: как бы ни было написано, на понимание написанного можно твердо рассчитывать, поскольку об этом красноречиво свидетельствует его собственный опыт чтения текстов, созданных небезупречными в орфографическом отношении авторами (и здесь мы также не имеем в виду изменение орфографии, но только ее изучение).

Тем не менее каноническая орфография -- это орфография, в центре которой находится система правил, обслуживающих позицию исключительно пишущего (хотя есть немало оснований полагать, что и эта позиция отражается в ней без учета коренных коммуникативных интересов последнего) и направляющих его на идеал единообразия написаний как самоцельной установки. Правила предполагают и стимулируют фиксацию внимания на слабых позициях, бесконечные метаязыковые рефлексии по их поводу и, следовательно, непрерывное напряжение усилий для осуществления письменной деятельности, которые отвлекают от более высоких ее задач, требующих свободного изложения мыслей. При этом (или более того), легкость и удобство орфографической деятельности пишущего нередко ассоциируется с легковесностью и поверхностностью речи. Ср. "...Слово "проверка" как бы легковеснее, поверхностнее, чем то мысленное действие, которым сопровождается (должно сопровождаться!) грамотное письмо" [4, с.59] (курсив наш. -- Н.Г).

Можно предположить, что у носителя языка, читающего текст, другие требования к тексту вообще и его орфографическому плану в частности. Ср.: "...Изменения в орфографии следует оценивать с точки зрения облегчения процесса чтения для человеческого глаза и процесса записывания для человеческой руки... Необходимым является строгое разграничение интересов в общем меньшего коллектива записывающих и интересов, как правило, более многочисленного коллектива читателей. Так, например, более частое применение дефиса и нуллолитеры затруднительно для письма, однако очень благоприятствует процессу чтения" [5, с.74]. Последний тезис находит более общий языковой контекст: "...Единицы порождения и восприятия речи, по-видимому, не тождественны друг другу: порождение оперирует более крупноблочными единицами, чем восприятие" [6, с.18]. Воспринимающий текст стремится к "видению" недискретных, как можно более крупных отрезков текста (известно, например, что он при быстром чтении часто не замечает описки и ошибки), и в этом смысле ему "близок" морфематический принцип русской орфографии (ср.: [3, с.115]), восходящий к языкотворческой деятельности, связанной, по Л.Н.Засориной, с восприятием текста. Пишущий не может обойти вниманием отдельную "фонографему", его деятельность в этом смысле более дискретна и тяготеет к фонематическому письму, предполагающему анализ звучащей речи.

К сожалению, принципы коммуникативно-прагматической орфографии, ориентирующейся на позицию обычного (естественного) восприятия текста, отчетливо не сформулированы и - соответственно -- не были предметом конкретных исследований: не описан механизм восприятия текста в его орфографическом аспекте, не выявлены типы восприятия (и воспринимающих), не определены количественные и качественные пороги отклонений от орфографического идеала, приводящие к существенным в коммуникативном отношении помехам понимания текста при чтении и т.п.

Впрочем, справедливости ради нужно заметить, что конкретным исследованиям до сих не подвергалась и обыденная орфографическая деятельность пишущего -- она, по-видимому, просто отождествляется с представлениями о ней сторонников канонических принципов, хотя вопрос о том, как реально пишут рядовые носители русского языка в повседневном письме, явно не так прост, и исследователям еще предстоит выяснить, какой алгоритм решения орфограмм здесь является типовым: например, алгоритм с актуализацией позиции орфограммы или без таковой; отражательный, логический (исходящий из объяснения орфограмм путем правил) или традиционный, чувственно-мнемонический; если отражательный -- то с опорой на звучание, на принципы отождествления фонемы или морфемы и т.п. Модальность всех подходов в теории канонической орфографии предстает преимущественно как модальность долженствования: ее приверженцы знают (уверены, "уверованы"), каковой должна быть русская орфография, и эта модальность ("должна") незаметно подменяет модальность "есть", и то, что "должно быть" представляется уже как само собой разумеющееся "есть". Мысль о том, что современная орфография может жить своей, пока еще не исследованной, жизнью, просто не может возникнуть в рамках очерченных представлений о детерминационных отношениях на оси "язык -- орфография"; здесь факт реальной (стихийной, естественной) орфографии если и признается, то лишь как нечто периферийное, не заслуживающее внимания серьезных лингвистов. Скажем, вариативность написаний здесь -- это просто проявление безграмотности (=незнания правил), из которой непозволительно делать выводы о сущности (предназначенности, соответствующей ей нормативности и т.п.) правописания. Сущность же выводится исключительно из представлений теоретиков о системном устройстве языка (которому орфография должна следовать, ее отражать и т.п.).

Можно, например, бесконечно спорить о преимуществах того или иного принципа орфографии, понимаемого в качестве ее языковой основы, но критерием истины все равно останется практика. Не проще ли в связи с этим апеллировать по вопросу о преимуществах принципов к самим пишущим и читающим? Например, провести эксперимент, направленный на выявление их реальных предпочтений. Скажем, при написании прилагательных от КАЛМЫК или придуманного ТАЛАК (КАЛМЫКСКИЙ или КАЛМЫЦКИЙ, ТАЛАКСКИЙ или ТАЛАЦКИЙ) -- и тогда, может быть, станет ясно, какой принцип более легитимен и, следовательно, более соответствует русскому языковому сознанию пишущих: фонетический или морфематический. Такую же роль может сыграть эксперимент по восприятию написаний типа ДИАГНОЗТИКА, ТРАНСКРИБЦИЯ, ШЕДСТВИЕ (ср. БЕДСТВИЕ), СКРЕБСТИ, СЪЭКОНОМИТЬ, ИНЪЯЗ -- возможно, в этой форме их идентификация будет признана носителями языка более естественной. Во всяком случае уже не только кабинетные дискуссии будут определять, какие написания соответствуют национальной ментальности и реальным потребностям письма, и в целом -- определять судьбу русской орфографии, как это происходило в последнее время при поддержке орфографической теории.

Показательной иллюстрацией различий подходов канонической и неканонической орфографий может послужить обсуждение вопроса о неразличении букв Е и Ё после мягких согласных. Оно представлено в "Обзоре предлжений по усовершенствованию русской орфографии" [7, 117-130]. Букву Ё ввел в 1797 г. Н.М. Карамзин, она легко и естественно привилась, но в практике русского письма употреблялась и употребляется до сих непоследовательно. Это обстоятельство всегда вызывало протесты сторонников канонической орфографии, которые полагают, что буква Ё нужна для "представления полной системы русских гласных звуков" (В.Я. Стоюнов, 1862 г.). Особенно резко с этих позиций выступал против неразличения названных букв Р.Ф. Брандт в свой полемической работе "О лженаучности русского правописания" [8]. Но если не считать представление системы фонем главной целью орфографии и, как следствие этого, не оценивать неразличение Е и Ё как "ошибку" русской орфографии, а напротив, видеть в этом факте реализацию естественных потребностей и возможностей практического письма, то картина будет выглядеть иначе. Здесь уже можно согласиться с тезисом: "Не следует все же слишком преувеличивать практическое значение последовательного употребления Ё" [7, с.126]. Практическая возможность непонимания в реальных контекстах мала: на наш взгляд, даже нарочито трудно составить фразы, где написания, скажем, ВСЕ и ВСЁ, ЧЕМ и ЧЁМ могли бы привести к неправильному пониманию: у них разное грамматическое окружение, они предполагают разные по смыслу контексты (к примеру, фраза ОН ВЗГЛЯНУЛ НА ВСЕ ПАЛЬТО, лишь будучи вырванной из более широкого контекста и целостной речевой ситуации, может представить диграфическую загадку для читающего). Поэтому, даже если бы в правилах была зафиксирована обязательность постановки диакретического знака над Е на месте фонемы [О], на практике это правило было бы, скорее всего, проигнорировано, и в обыденном письме все писали бы так, как пишут сейчас - различая Е и Ё факультативно (ср. [6, с.124]).

Все это говорит от том, что детерминационная картина русской орфографии гораздо сложнее, чем это представляют сторонники принципа полного соответствия орфографии языку (особенно его системе фонем). В значительной мере прав А.Н. Гвоздев, утверждая, что "практические требования не осложнять письмо берут верх над теоретическими мотивами относительно системности и последовательности письменного обозначения фонем" [7, с.126]. Трудно согласиться лишь с представленной оппозицией теории и практики: практические (точнее - коммуникативно-прагматические) требования -- такой же предмет теории, как и "отражательные". Таким же образом с отражательной концепцией нередко напрямую связываются понятия "лженаучность" и "научность" (ср. упоминаемые выше названия работ Р.Ф. Брандта, Л.Б. Парубченко). Мы полагаем, что наука и теория, если они претендуют на целостную картину своего объекта, не могут быть односторонне ориентированными на одну модель, даже если она отражательная.

Теория орфографии не может не учитывать антиномичность детерминант русского правописания, которое одновременно и мотивированное (языком), и условное, оно детерминированно извне (со стороны языка) и внутренними значимостями, определяемыми собственными специфическими задачами правописания, оно синхронно и традиционно, фонематично и морфематично, оно обусловлено и потребностями пишущего, и потребностями читающего, оно естественно (стихийно) и искусственно (рационально). Оно факт и системы, и узуса. Научная теория орфографии не может не быть диалектичной и не может не исследовать одну из детерминант в условиях ее непосредственного взаимодействия с другой и, следовательно, не замечать ее ограничений.

В завершение статьи отметим еще одно свойство канонической орфографии -- ее включенность в рационалистическую лингвистику, относительно которой Б.М.Гаспаров заметил, что в ней со времен Просвещения "все та же вера в универсальность принципов разумной и целесообразной организации, действительных для любого феномена, все то же иерархическое отношение между идеальным "внутренним" порядком и его "внешней", несовершенной реализацией, все та же устремленность к всеобщему и постоянному, для которого все индивидуальное и преходящее служит лишь первичным языковым материалом концептуализирующей работы, наконец, все тот же детерминизм в выстраивании алгоритмических правил, покоящийся на уверенности, что из пункта А в пункт Б всегда ведет одна и та же дорога, -- даже если совершенно неизвестно, где эти пункты находятся и что это вообще значит, что мы "попали" из одного из них в другой" [2, с.7].

Литература

  1. Янакиев М. Основы теории русской орфографии//Вопросы языкознания. 1963. N5.
  2. Горбачевич К.С. Изменение норм русского литературного языка. М., 1971.
  3. Камынина Н.Г. История обозначения твердости-мягкости согласного в русской орфографии XVII - XVIII вв: Дисс. .. канд. филол. наук. Омск, 1998.
  4. Парубченко Л.Б. О научном отношении к методам обучения орфографии//Русская словесность. 1997. N4.
  5. Янакиев М. Теория орфографии и речь//Вопросы языкознания. 1964. N1.
  6. Трофимова Е.Б. Стратификация языка: теоретико-экспериментальное исследование. Москва, Биробиджан, 1996.
  7. Львов Р.М. Риторика. Учебное пособие для 10-11 классов. - М., 1995
  8. Обзор предложений по усовершенствованию русской орфографии (XYIII - XX вв). М., 1965.
  9. Брандт Р.Ф. О лженаучности нашего правописания//Филологические записки. 1901. N1-2.
  10. Гаспаров Б.М. Язык, память, образ: Лингвистика языкового существования. - М., 1996.

К началу страницы


Перечень работ по орфографии и пунктуации | Домашняя страница Н. Д. Голелва