Краткая коллекция англтекстов

Джон Голсуорси. Сага о Форсайтах

IN CHANCERY/В петле

CHAPTER II EXIT A MAN OF THE WORLD/СВЕТСКИЙ ЧЕЛОВЕК УХОДИТ СО СЦЕНЫ

English Русский
That a man of the world so subject to the vicissitudes of fortunes as Montague Dartie should still be living in a house he had inhabited twenty years at least would have been more noticeable if the rent, rates, taxes, and repairs of that house had not been defrayed by his father-in-law. By that simple if wholesale device James Forsyte had secured a certain stability in the lives of his daughter and his grandchildren. After all, there is something invaluable about a safe roof over the head of a sportsman so dashing as Dartie. Until the events of the last few days he had been almost-supernaturally steady all this year. The fact was he had acquired a half share in a filly of George Forsyte's, who had gone irreparably on the turf, to the horror of Roger, now stilled by the grave. Sleeve-links, by Martyr, out of Shirt-on-fire, by Suspender, was a bay filly, three years old, who for a variety of reasons had never shown her true form. With half ownership of this hopeful animal, all the idealism latent somewhere in Dartie, as in every other man, had put up its head, and kept him quietly ardent for months past. When a man has some thing good to live for it is astonishing how sober he becomes; and what Dartie had was really good--a three to one chance for an autumn handicap, publicly assessed at twenty-five to one. The old-fashioned heaven was a poor thing beside it, and his shirt was on the daughter of Shirt- on-fire. But how much more than his shirt depended on this granddaughter of Suspender! At that roving age of forty-five, trying to Forsytes--and, though perhaps less distinguishable from any other age, trying even to Darties--Montague had fixed his current fancy on a dancer. It was no mean passion, but without money, and a good deal of it, likely to remain a love as airy as her skirts; and Dartie never had any money, subsisting miserably on what he could beg or borrow from Winifred--a woman of character, who kept him because he was the father of her children, and from a lingering admiration for those now-dying Wardour Street good looks which in their youth had fascinated her. She, together with anyone else who would lend him anything, and his losses at cards and on the turf (extraordinary how some men make a good thing out of losses!) were his whole means of subsistence; for James was now too old and nervous to approach, and Soames too formidably adamant. It is not too much to say that Dartie had been living on hope for months. He had never been fond of money for itself, had always despised the Forsytes with their investing habits, though careful to make such use of them as he could. What he liked about money was what it bought--personal sensation. То, что светский человек, столь подверженный превратностям судьбы, как Монтегью Дарти, все еще жил в доме, в котором он прожил по крайней мере двадцать лет, было бы много более удивительно, если бы арендная плата, налоги и ремонт этого дома не оплачивались его тестем. Этим простым и в некотором роде коммерческим способом Джемс Форсайт обеспечил своей дочери и внукам известную устойчивость существования. В конце концов есть нечто действительно неоценимое в надежной крыше над головой такого стремительного спортсмена, как Дарти. Вплоть до событий, разыгравшихся за эти последние дни, он целый год вел себя неестественно мирно. Секрет был в том, что он приобрел на половинных началах кобылу Джорджа Форсайта, который, к ужасу Роджера, ныне успокоившегося в могиле, неуклонно продолжал играть на скачках. Запонка, дочь Страдальца и Огненной Сорочки и внучка Подвязки; была гнедая кобыла трех лет от роду, которая по ряду причин еще ни разу не обнаружила своей истинной формы. Когда Дарти почувствовал себя полуобладателем этого подающего высокие надежды животного, весь его идеализм, скрытый где-то глубоко в нем, как и во всяком другом человеке, ожил и в течение долгих месяцев помогал ему держаться с пламенной стойкостью. Когда у человека появляется надежда на что-то хорошее, ради чего стоит жить, удивительно, до чего он может стать трезвым, а то, что было у Дарти, было безусловно хорошо: три к одному на осеннем гандикапе, при котировке двадцать пять к одному. Допотопный рай был просто убожеством по сравнению с этим - все надежды Дарти держались на Запонке от Огненной Сорочки. И не одни надежды - куда больше зависело от этого отпрыска Подвязки! В сорок пять лет, в этом беспокойном возрасте, опасном для Форсайтов - и хотя, может быть, менее отличающемся от какого-либо другого возраста для Дарти, но все же опасном и для них, - Монтегью избрал объектом своих неугомонных прихотей некую танцовщицу. Это было серьезное увлечение; но без денег, и при этом без порядочного количества денег, любовь их грозила остаться не менее эфемерной, чем ее балетные юбочки, а у Дарти никогда не было денег; он влачил жалкое существование на то, что ему удавалось выпросить или занять у Уинифрид, женщины с характером, которая терпела его, потому что он был отцом ее детей и из чувства еще не совсем угасшего восхищения перед этими ныне исчезающими чарами с Уордер-стрит, пленившими ее в юности. Она и всякий, кто способен был дать ему взаймы, да еще его проигрыши в карты и на скачках (удивительно, как некоторые люди умеют извлекать выгоду из своих проигрышей) были единственным источником его доходов; Джемс стал слишком стар и раздражителен, чтобы к нему можно было подъехать, а Сомс был чудовищно неприступен. Можно сказать без всякого преувеличения, что Дарти в продолжение нескольких месяцев жил одной надеждой. Он никогда не любил деньги ради денег и презирал Форсайтов с их увлечением инвестициями, хотя и старался извлечь из них пользу, елико возможно. Он ценил в деньгах то, что на них можно купить, - ощущения.
"No real sportsman cares for money," he would say, borrowing a 'pony' if it was no use trying for a 'monkey.' There was something delicious about Montague Dartie. He was, as George Forsyte said, a 'daisy.' - Истинный спортсмен не интересуется деньгами, - обычно говорил он, занимая двадцать пять фунтов, когда не было смысла пытаться занять пятьсот. Было что-то восхитительное в Монтегью Дарти. Он был, как говорил Джордж Форсайт, истинный "одуванчик".
The morning of the Handicap dawned clear and bright, the last day of September, and Dartie who had travelled to Newmarket the night before, arrayed himself in spotless checks and walked to an eminence to see his half of the filly take her final canter: If she won he would be a cool three thou. in pocket--a poor enough recompense for the sobriety and patience of these weeks of hope, while they had been nursing her for this race. But he had not been able to afford more. Should he 'lay it off' at the eight to one to which she had advanced? This was his single thought while the larks sang above him, and the grassy downs smelled sweet, and the pretty filly passed, tossing her head and glowing like satin. Утро того дня, в который должны были состояться скачки, взошло ясное, светлое, - утро последнего сентябрьского дня; Дарти, накануне приехавший в Ньюмаркет, облачился в безупречный клетчатый костюм и поднялся на пригорок взглянуть, как его половину кобылы показывают на легком галопе. Если она придет - три тысячи чистоганом у него в кармане, скромная награда за терпение и трезвость всех этих месяцев надежд, пока ее готовили к состязанию. Но поставить больше он был не в состоянии. Может, ему переуступить свою ставку, а разницу поставить в восьми к одному, как она котируется сегодня? Только одна эта мысль и занимала его, пока он стоял на пригорке, и жаворонки пели над ним и холмы, поросшие травой, благоухали, а хорошенькая кобылка, вскидывая голову, прохаживалась внизу, лоснящаяся, как атлас.
After all, if he lost it would not be he who paid, and to 'lay it off' would reduce his winnings to some fifteen hundred--hardly enough to purchase a dancer out and out. Even more potent was the itch in the blood of all the Darties for a real flutter. And turning to George he said: В конце концов, если он проиграет, платить будет не он, а если переуступит и поставит в восьми к одному, выигрыш его сократится до полутора тысяч - сумма едва ли достаточная, чтобы приобрести танцовщицу. Но еще сильнее подзадоривал его присущий всем Дарти азарт игрока. И, повернувшись к Джорджу, он сказал:
"She's a clipper. She'll win hands down; I shall go the whole hog." - Лошадка классная. Она возьмет, можно ручаться. Ставлю в лоб, на первое место.
George, who had laid off every penny, and a few besides, and stood to win, however it came out, grinned down on him from his bulky height, with the words: "So ho, my wild one!" for after a chequered apprenticeship weathered with the money of a deeply complaining Roger, his Forsyte blood was beginning to stand him in good stead in the profession of owner. Джордж, который поставил и в том и в другом заезде и еще в нескольких других и рассчитывал выиграть, как бы ни повернулось дело, усмехнулся на него с высоты своего внушительного роста и сказал только: "Хо! Xo! Пошел, голубчик! ", - потому что после тяжелой школы, которую он прошел на деньги вечно сокрушавшегося Роджера, его форсайтская натура теперь помогала ему входить в роль собственника.
There are moments of disillusionment in the lives of men from which the sensitive recorder shrinks. Suffice it to say that the good thing fell down. Sleeve-links finished in the ruck. Dartie's shirt was lost. Бывают в жизни людей минуты разочарований, которые чувствительный повествователь не решится описывать. Достаточно сказать, что дело провалилось. Запонка не пришла. Надежды Дарти рухнули.
Between the passing of these things and the day when Soames turned his face towards Green Street, what had not happened! В промежуток времени между этими событиями и днем, когда Сомс направился на Грин-стрит, чего только не произошло!
When a man with the constitution of Montague Dartie has exercised self-control for months from religious motives, and remains un- rewarded, he does not curse God and die, he curses God and lives, to the distress of his family. Когда человек с характером Монтегью Дарти занимается в течение нескольких месяцев самообузданием с благочестивыми целями и не получает награды, он не умирает, проклиная бога, а проклинает бога и остается жить на горе своему семейству.
Winifred--a plucky woman, if a little too fashionable--who had borne the brunt of him for exactly twenty-one years, had never really believed that he would do what he now did. Like so many wives, she thought she knew the worst, but she had not yet known him in his forty-fifth year, when he, like other men, felt that it was now or never. Paying on the 2nd of October a visit of inspec- tion to her jewel case, she was horrified to observe that her woman's crown and glory was gone--the pearls which Montague had given her in '86, when Benedict was born, and which James had been compelled to pay for in the spring of '87, to save scandal. She consulted her husband at once. He 'pooh-poohed' the matter. They would turn up! Nor till she said sharply: "Very well, then, Monty, I shall go down to Scotland Yard myself," did he consent to take the matter in hand. Alas! that the steady and resolved continuity of design necessary to the accomplishment of sweeping operations should be liable to interruption by drink. That night Dartie returned home without a care in the world or a particle of reticence. Under normal conditions Winifred would merely have locked her door and let him sleep it off, but torturing suspense about her pearls had caused her to wait up for him. Taking a small revolver from his pocket and holding on to the dining table, he told her at once that he did not care a cursh whether she lived s'long as she was quiet; but he himself wash tired o' life. Winifred, holding onto the other side of the dining table, answered: Уинифрид, отважная, хотя и несколько слишком светская женщина, терпеливо выдерживавшая неприятельский натиск своего супруга ровно двадцать один год, никогда не могла себе представить, что он дойдет до того, до чего он дошел. Подобно многим женам, она считала, что уже испытала самое худшее; но она еще не знала его сорокапятилетним, когда он, как и другие мужчины в эти годы, почувствовал: "Теперь или никогда". Заглянув второго октября в свою шкатулку с драгоценностями, она пришла в ужас" обнаружив исчезновение венца и гордости своей женской славы - жемчугов, которые Монтегью подарил ей в восемьдесят шестом году, когда родился Бенедикт, и за которые Джемс весной восемьдесят седьмого года принужден был заплатить во избежание скандала. Она сейчас же заявила об этом своему супругу. Он пренебрежительно фыркнул: "Найдутся!" И только после того, как она резко сказала: "Отлично, Монти, в таком случае я сама пойду в Скотленд-Ярд", - он согласился заняться этим делом. Увы, случается иногда, что серьезное и стойкое намерение осуществить великое дело неожиданно нарушается выпивкой. Когда Дарти ночью вернулся домой, море ему было по колено и утаить что-либо он был совершенно не в состоянии. В обычных условиях Уинифрид просто заперлась бы на ключ, предоставив ему проспаться, но мучительное беспокойство о судьбе жемчугов заставило ее дождаться его. Вынув из кармана маленький револьвер и опершись на обеденный стол, он тут же заявил ей, что ему совершенно наплевать, ж-живет она или н-не живет, покуда она не скандалит; но что сам он устал - от жизни. Уинифрид, стоя по другую сторону стола, ответила:
"Don't be a clown, Monty. Have you been to Scotland Yard?" - Перестань паясничать, Монти. Ты был в СкотлендЯрде?
Placing the revolver against his chest, Dartie had pulled the trigger several times. It was not loaded. Dropping it with an imprecation, he had muttered: Приставив к груди револьвер, Дарти несколько раз нажал гашетку. Револьвер оказался незаряженным. С проклятием бросив его на пол, он пробормотал:
"For shake o' the children," and sank into a chair. - Р-ради детей! - и упал в кресло.
Winifred, having picked up the revolver, gave him some soda water. The liquor had a magical effect. Life had illused him; Winifred had never 'unshtood'm.' If he hadn't the right to take the pearls he had given her himself, who had? That Spanish filly had got'm. If Winifred had any 'jection he w'd cut-- her--throat. What was the matter with that? (Probably the first use of that celebrated phrase--so obscure are the origins of even the most classical language!) Уинифрид подобрала револьвер и дала Дарти содовой воды. Напиток оказал на него магическое действие. Жизнь его з-загублена. Уинифрид его н-никогда не п-понимала. Если он не имеет права взять ж-жемчуг, который он ей с-сам подарил, то кто же имеет? Он у той девочки, у испанки. Если Уинифрид в-возражает, он ей перережет горло. А что тут такого? (Так, должно быть, и возникло это знаменитое выражение, ибо темны источники даже самых классических изречений.)
Winifred, who had learned self-containment in a hard school, looked up at him, and said: Уинифрид, которая прошла суровую школу искусства владеть собой, посмотрела на него и сказала:
"Spanish filly! Do you mean that girl we saw dancing in the Pandemonium Ballet? Well, you are a thief and a blackguard." - Девочка? Испанка? Ты хочешь сказать, эта девка, которую мы видели в "Пандемониуме"? Ну что же, значит ты - вор и мерзавец.
It had been the last straw on a sorely loaded consciousness; reaching up from his chair Dartie seized his wife's arm, and recalling the achievements of his boyhood, twisted it. Winifred endured the agony with tears in her eyes, but no murmur. Watching for a moment of weakness, she wrenched it free; then placing the dining table between them, said between her teeth: Это была последняя капля, переполнившая болезненноотягченное сознание; вскочив с кресла, Дарти схватил же" ну за руку и, вспомнив подвиги своего детства, начал выворачивать ей пальцы. Уинифрид выдержала мучительную боль со слезами на глазах, но не проронив ни звука. Улучив минуту, когда он ослабел, она выдернула руку; потом, встав снова по ту сторону стола, сказала сквозь зубы:
"You are the limit, Monty." (Undoubtedly the inception of that phrase-- so is English formed under the stress of circumstances.) - Ты, Монти, предел всему. (Несомненно, это выражение употреблялось впервые - так-то под влиянием обстоятельств формируется язык.)
Leaving Dartie with foam on his dark moustache she went upstairs, and, after locking her door and bathing her arm in hot water, lay awake all night, thinking of her pearls adorning the neck of another, and of the consideration her husband had presumably received therefor. Оставив Дарти, у которого на темных усах выступила пена, Уинифрид поднялась к себе, заперлась на ключ, подержала руку в горячей воде, потом легла и всю ночь, не смыкая глаз, думала о своих жемчугах, украшающих шею другой, и о том внимании, которым был, по-видимому, награжден за это ее супруг.
The man of the world awoke with a sense of being lost to that world, and a dim recollection of having been called a 'limit.' He sat for half an hour in the dawn and the armchair where he had slept--perhaps the unhappiest half-hour he had ever spent, for even to a Dartie there is something tragic about an end. And he knew that he had reached it. Never again would he sleep in his dining-room and wake with the light filtering through those curtains bought by Winifred at Nickens and Jarveys with the money of James. Never again eat a devilled kidney at that rose-wood table, after a roll in the sheets and a hot bath. He took his note case from his dress coat pocket. Four hundred pounds, in fives and tens--the remainder of the proceeds of his half of Sleeve-links, sold last night, cash down, to George Forsyte, who, having won over the race, had not conceived the sudden dislike to the animal which he himself now felt. The ballet was going to Buenos Aires the day after to-morrow, and he was going too. Full value for the pearls had not yet been received; he was only at the soup. Светский человек проснулся с чувством, что он погиб для света, смутно вспоминая, что его, кажется, назвали "пределом". Он с полчаса просидел в том самом кресле, где он проспал ночь, - это были, вероятно, самые несчастные полчаса в его жизни, потому что даже для Дарти конец представляет собой нечто трагическое, а он понимал, что дошел до конца. Никогда больше не будет он спать у себя в столовой и просыпаться с рассветом, пробивающимся сквозь занавеси, купленные Уинифрид у Никкенса и Джарвейса на деньги Джемса. Никогда больше не будет он, приняв горячую ванну, есть крепко наперченные почки за этим столом палисандрового дерева. Он достал из кармана фрака бумажник. Там было четыреста фунтов в пяти- и десятифунтовых бумажках - остаток суммы за проданную им накануне Джорджу Форсайту половину кобылы, к которой тот, изрядно выиграв в нескольких заездах, не проникся, подобно Дарти, внезапным отвращением. Послезавтра балетная труппа отправляется в Буэнос-Айрес, и он поедет с ними. За жемчуг с ним еще не расплатились; все еще кормили закуской.
He stole upstairs. Not daring to have a bath, or shave (besides, the water would be cold), he changed his clothes and packed stealthily all he could. It was hard to leave so many shining boots, but one must sacrifice something. Then, carrying a valise in either hand, he stepped out onto the landing. The house was very quiet--that house where he had begotten his four children. It was a curious moment, this, outside the room of his wife, once admired, if not perhaps loved, who had called him 'the limit.' He steeled himself with that phrase, and tiptoed on; but the next door was harder to pass. It was the room his daughters slept in. Maud was at school, but Imogen would be lying there; and moisture came into Dartie's early morning eyes. She was the most like him of the four, with her dark hair, and her luscious brown glance. Just coming out, a pretty thing! He set down the two valises. This almost formal abdication of fatherhood hurt him. The morning light fell on a face which worked with real emotion. Nothing so false as penitence moved him; but genuine paternal feeling, and that melancholy of 'never again.' He moistened his lips; and complete irresolution for a moment paralysed his legs in their check trousers. It was hard--hard to be thus compelled to leave his home! Он тихонько поднялся наверх. Не осмеливаясь принять ванну и побриться (к тому же вода, конечно, холодная), он переоделся и бесшумно уложил все, что мог. Жалко было оставлять столько сверкающих лаком ботинок, но чем-нибудь всегда приходится жертвовать. Неся в каждой руке по чемодану, он вышел на площадку лестницы. В доме было совсем тихо, в доме, где у него родилось четверо детей. Странное это было ощущение - стоять у дверей спальни жены, в которую он когда-то был влюблен, если и не любил, и которая назвала его "пределом". Он ожесточил себя, повторив ее фразу, и на цыпочках прошел дальше; но пройти мимо следующей двери было тяжелее. Это была спальня его дочерей. Мод в школе, но Имоджин сейчас лежит там, и осовевшие глаза Дарти увлажнились. Из всех четверых она больше всех была похожа на него своими темными волосами и томными черными глазами. Только еще распускается, прелестная крошка! Он опустил на пол оба чемодана. Это почти формальное отречение от своих отцовских прав было для него очень мучительно. Утренний свет падал на лицо, искаженное истинным волнением. Не какое-либо ложное чувство раскаяния обуревало его, но естественное отцовское чувство и грустное сознание "никогда больше". Он провел языком по губам, и полная нерешительность парализовала на мгновение его ноги в клетчатых брюках. Тяжело, так тяжело, когда человек вынужден покинуть свой родной дом!
"D---nit!" he muttered, "I never thought it would come to this." - Проклятье! - пробормотал он. - Я никогда не думал, что до этого дойдет.
Noises above warned him that the maids were beginning to get up. And grasping the two valises, he tiptoed on downstairs. His cheeks were wet, and the knowledge of that was comforting, as though it guaranteed the genuineness of his sacrifice. He lingered a little in the rooms below, to pack all the cigars he had, some papers, a crush hat, a silver cigarette box, a Ruff's Guide. Then, mixing himself a stiff whisky and soda, and lighting a cigarette, he stood hesitating before a photograph of his two girls, in a silver frame. It belonged to Winifred. 'Never mind,' he thought; 'she can get another taken, and I can't!' He slipped it into the valise. Then, putting on his hat and overcoat, he took two others, his best malacca cane, an umbrella, and opened the front door. Closing it softly behind him, he walked out, burdened as he had never been in all his life, and made his way round the corner to wait there for an early cab to come by. По шуму наверху он понял, что прислуга встает; и, схватив оба чемодана, на цыпочках стал спускаться по лестнице. Щеки его были влажны от слез, и это несколько утешало его, словно подтверждая искренность его жертвы. Он задержался немного внизу, чтобы уложить все своя сигары, кое-какие бумаги, шапокляк, серебряный портсигар, путеводитель Рэффа. Потом, налив стакан виски с содовой водой и закурив папироску, он остановился в нерешительности перед фотографией в серебряной рамке, изображавшей обеих его дочерей. Фотография принадлежала Уинифрид. "Ничего, подумал он, - она может их снять еще раз, а я не могу!" - и сунул ее в чемодан. Потом, надев шляпу, пальто и прихватив еще два пальто, свою лучшую бамбуковую трость и зонтик, он отпер входную дверь. Бесшумно закрыв ее за собой, он вышел на улицу, нагруженный, как никогда в жизни, и свернул за угол подождать, пока покажется ранний утренний кэб.
Thus had passed Montague Dartie in the forty-fifth year of his age from the house which he had called his own. Так на сорок пятом году жизни Монтегью Дарти покинул дом, который он называл своим.
When Winifred came down, and realised that he was not in the house, her first feeling was one of dull anger that he should thus elude the reproaches she had carefully prepared in those long wakeful hours. He had gone off to Newmarket or Brighton, with that woman as likely as not. Disgusting! Forced to a complete reticence before Imogen and the servants, and aware that her father's nerves would never stand the disclosure, she had been unable to refrain from going to Timothy's that afternoon, and pouring out the story of the pearls to Aunts Juley and Hester in utter confidence. It was only on the following morning that she noticed the disappearance of that photograph. What did it mean? Careful examination of her husband's relics prompted the thought that he had gone for good. As that conclusion hardened she stood quite still in the middle of his dressing-room, with all the drawers pulled out, to try and realise what she was feeling. By no means easy! Though he was 'the limit' he was yet her property, and for the life of her she could not but feel the poorer. To be widowed yet not widowed at forty-two; with four children; made conspicuous, an object of commiseration! Gone to the arms of a Spanish Jade! Memories, feelings, which she had thought quite dead, revived within her, painful, sullen, tenacious. Mechanically she closed drawer after drawer, went to her bed, lay on it, and buried her face in the pillows. She did not cry. What was the use of that? When she got off her bed to go down to lunch she felt as if only one thing could do her good, and that was to have Val home. He-- her eldest boy--who was to go to Oxford next month at James' expense, was at Littlehampton taking his final gallops with his trainer for Smalls, as he would have phrased it following his father's diction. She caused a telegram to be sent to him. Когда Уинифрид сошла вниз и обнаружила, что его нет, первым ее чувством была глухая злоба, что вот он улизнул от ее упреков, которые она в эти долгие бессонные часы тщательно припасала для него. Конечно, он уехал в Ньюмаркет или в Брайтон и, наверно, с этой женщиной. Какая гадость! Вынужденная сдерживаться перед Имоджин и прислугой и чувствуя, что нервы ее отца не выдержат этой истории, она не утерпела и днем отправилась к Тимоти, чтобы под великим секретом рассказать теткам Джули и Эстер о пропаже жемчуга. Только на следующее утро она заметила исчезновение фотографии. Что это могло значить? Тщательное обследование остатков имущества ее супруга убедило ее в том, что он уехал без намерения вернуться. Когда это убеждение окончательно окрепло, она, стоя посреди спальни среди выдвинутых со всех сторон ящиков, попыталась уяснить себе, что она, собственно, чувствует. Это было очень нелегко! Хотя Монти и был "пределом", он все же был ее собственностью, и она при всем желании не могла не чувствовать себя обедневшей. Остаться вдовой и в то же время не совсем вдовой в сорок два года, с четырьмя детьми! Сделаться предметом сплетен, соболезнований! Кинулся в объятия испанской девки! Воспоминания, чувства, которые она считала давно угасшими, ожили в ней, мучительные, цепкие, злые. Машинально задвинула она один ящик за другим, прошла к себе в спальню, легла на кровать и зарылась лицом в подушки. Она не плакала. Что пользы плакать? Когда она встала, чтобы сойти вниз к завтраку, она почувствовала, что утешить ее могло бы только одно: присутствие Вэла. Вэл, ее старший сын, который через месяц должен был поступить в Оксфорд на средства Джемса, сейчас находился в Литлхэмтоне, где преодолевал последние барьеры со своим репетитором, галопом готовясь к экзаменам, как говорил он, заимствуя выражения у отца. Она распорядилась, чтобы ему дали телеграмму.
"I must see about his clothes," she said to Imogen; "I can't have him going up to Oxford all anyhow. Those boys are so particular." - Мне надо заняться его костюмами, - сказала она Имоджин. - Я не могу отправить его в Оксфорд одетым кое-как. Там на это очень обращают внимание.
"Val's got heaps of things," Imogen answered. - У Вэла масса костюмов, - ответила Имоджин.
"I know; but they want overhauling. I hope he'll come." - Я знаю, но их нужно пересмотреть, привести в порядок. Я надеюсь. Что он приедет.
"He'll come like a shot, Mother. But he'll probably skew his Exam." - Можешь быть уверена, мама, пулей примчится. Но только он, вероятно, провалится на экзамене.
"I can't help that," said Winifred. "I want him." - Тут уж я ничего не могу поделать, - сказала Уинифрид. - Мне нужно, чтобы он был здесь.
With an innocent shrewd look at her mother's face, Imogen kept silence. It was father, of course! Val did come 'like a shot' at six o'clock. Кинув на мать невинно-проницательный взгляд, Имоджин промолчала. Конечно, тут замешан отец. В шесть часов Вэл действительно "примчался пулей".
Imagine a cross between a pickle and a Forsyte and you have young Publius Valerius Dartie. A youth so named could hardly turn out otherwise. When he was born, Winifred, in the heyday of spirits, and the craving for distinction, had determined that her children should have names such as no others had ever had. (It was a mercy --she felt now--that she had just not named Imogen Thisbe.) But it was to George Forsyte, always a wag, that Val's christening was due. It so happened that Dartie, dining with him a week after the birth of his son and heir, had mentioned this aspiration of Winifred's. Представьте себе помесь Форсайта с повесой - это и будет юный Публиус Валериус Дарти. Из юноши с таким именем вряд ли могло получиться что-нибудь иное. Когда он родился, Уинифрид, пылая возвышенными чувствами и жаждой оригинальности, решила, что назовет своих детей так, как еще никто не называл. (Какое счастье, - думала она теперь, - что она не назвала Имоджин Фисбой.) Но имя Вала было изобретением Джорджа Форсайта, который всегда слыл остряком. Случилось так, что Дарти, спустя несколько дней после рождения своего сына и наследника, обедал с Джорджем и рассказал ему о высоких замыслах Уинифрид.
"Call him Cato," said George, "it'll be damned piquant!" - Назовите его Катон, - сказал Джордж, - это будет здорово пикантно.
He had just won a tenner on a horse of that name. Он как раз в этот день выиграл десятку на лошадь, которая так называлась.
"Cato!" Dartie had replied--they were a little 'on' as the phrase was even in those days--"it's not a Christian name." - Катон! - повторил Дарти. (Они были слегка навеселе, как принято было говорить даже и в то время.) - Это не христианское имя.
"Halo you!" George called to a waiter in knee breeches. "Bring me the Encyc'pedia Brit. from the Library, letter C." - Эй! - крикнул Джордж лакею в коротких штанах и чулках. - Принесите-ка из библиотеки Британскую энциклопедию на букву К.
The waiter brought it. Лакей принес.
"Here you are!" said George, pointing with his cigar: "Cato Publius Valerius by Virgil out of Lydia. That's what you want. Publius Valerius is Christian enough." - Вот оно! - сказал Джордж, тыкая сигарой. - Катон Публиус Валериус, чистокровный, сын Лидии и Виргилия. Вот как раз то, что вам нужно. Публиус Валериус вполне христианское имя.
Dartie, on arriving home, had informed Winifred. She had been charmed. It was so 'chic.' And Publius Valerius became the baby's name, though it afterwards transpired that they had got hold of the inferior Cato. In 1890, however, when little Publius was nearly ten, the word 'chic' went out of fashion, and sobriety came in; Winifred began to have doubts. They were confirmed by little Publius himself who returned from his first term at school com- plaining that life was a burden to him--they called him Pubby. Winifred--a woman of real decision--promptly changed his school and his name to Val, the Publius being dropped even as an initial. Дарти, вернувшись домой, сообщил об этом Уинифрид. Она пришла в восторг. Это было так шикарно. И младенца окрестили Публиус Валериус, хотя впоследствии выяснилось, что этот Катон был не самый знаменитый. Однако в 1890 году, когда маленькому Публиусу было около десяти лет, слово "шикарно" вышло из моды, и на смену ему пришло благоразумие; Уинифрид начали одолевать сомнения. Эти сомнения превратились в уверенность, когда сам маленький Публиус вернулся из школы после первого полугодия, горько жалуясь, что ему жить не дают, называют его Пубби. Уинифрид, женщина решительная, немедленно поместила его в другую школу и переименовала Вэлом, так что Публиус исчез даже из инициалов.
At nineteen he was a limber, freckled youth with a wide mouth, light eyes, long dark lashes; a rather charming smile, considerable knowledge of what he should not know, and no experience of what he ought to do. Few boys had more narrowly escaped being expelled-- the engaging rascal. After kissing his mother and pinching Imogen, he ran upstairs three at a time, and came down four, dressed for dinner. He was awfully sorry, but his 'trainer,' who had come up too, had asked him to dine at the Oxford and Cambridge; it wouldn't do to miss--the old chap would be hurt. Winifred let him go with an unhappy pride. She had wanted him at home, but it was very nice to know that his tutor was so fond of him. He went out with a wink at Imogen, saying: В девятнадцать лет это был стройный веснушчатый юноша с большим ртом, светлыми глазами с длинными темными ресницами, с обаятельной улыбкой, с весьма обширными знаниями того, чего ему не следовало знать, и полным неведением того, что знать полагалось. Редко кто из мальчиков был так близок к исключению из школы - милый бездельник. Поцеловав мать и ущипнув Имоджин, он побежал наверх, прыгая через три ступеньки; затем, уже переодетый к обеду, спустился вниз, прыгая через четыре. Ему ужасно досадно, но его репетитор, который тоже приехал в Лондон, пригласил его обедать в Оксфорд-и-Кэмбоидж-Клуб"; отказаться неудобно, старик обидится. Уинифрид, огорченная и в то же время польщенная, отпустила его. Ей хотелось, чтобы он остался дома, но ей было приятно, что наставник так любит его. Уходя, он подмигнул Имоджин.
"I say, Mother, could I have two plover's eggs when I come in?--cook's got some. They top up so jolly well. Oh! and look here--have you any money?--I had to borrow a fiver from old Snobby." - Да, мама, - сказал он, - я видел у кухарки куликовые яйца, оставьте мне парочку к вечеру, я с удовольствием поужинаю. Да, кстати, у тебя нет денег? Мне пришлось занять пятерку у старика Снобби.
Winifred, looking at him with fond shrewdness, answered: Уинифрид, глядя на него с любовной проницательностью, ответила:
"My dear, you are naughty about money. But you shouldn't pay him to-night, anyway; you're his guest. How nice and slim he looked in his white waistcoat, and his dark thick lashes!" - Но, дорогой мой, нельзя же так сорить деньгами, и во всяком случае ты не должен платить сегодня вечером: ты же его гость. ("Какой он очаровательный и стройный в этой белой жилетке, и эти густые темные ресницы!")
"Oh, but we may go to the theatre, you see, Mother; and I think I ought to stand the tickets; he's always hard up, you know." - Но мы, может быть, пойдем в театр, мама, и я думаю, что мне придется заплатить за билеты, у него насчет монеты слабо.
Winifred produced a five-pound note, saying: Уинифрид, протянув ему пятифунтовую бумажку, сказала:
"Well, perhaps you'd better pay him, but you mustn't stand the tickets too." - Ну хорошо, может быть, действительно лучше отдать ему, но в таком случае ты не должен платить за билеты.
Val pocketed the fiver. Он сунул бумажку в карман.
"If I do, I can't," he said. "Good-night, Mum!" - Если бы мне и пришлось, я не смог бы. До свидания, мам.
He went out with his head up and his hat cocked joyously, sniffing the air of Piccadilly like a young hound loosed into covert. Jolly good biz! After that mouldy old slow hole down there! Он вышел, высоко задрав голову в лихо сдвинутой набок шляпе, жадно вдыхая воздух Пикадилли, как молодой пес, выпущенный на волю. Чудно повезло! После этой грязной, скучной дыры очутиться здесь!
He found his 'tutor,' not indeed at the Oxford and Cambridge, but at the Goat's Club. This 'tutor' was a year older than himself, a good-looking youth, with fine brown eyes, and smooth dark hair, a small mouth, an oval face, languid, immaculate, cool to a degree, one of those young men who without effort establish moral ascendancy over their companions. He had missed being expelled from school a year before Val, had spent that year at Oxford, and Val could almost see a halo round his head. His name was Crum, and no one could get through money quicker. It seemed to be his only aim in life--dazzling to young Val, in whom, however, the Forsyte would stand apart, now and then, wondering where the value for that money was. Он встретился со своим наставником, правда, не в "Оксфорд-и-Кэмбридж-Клубе", а и "Клубе Козла". Наставник оказался всего на год старше его - красивый юноша: прекрасные карие глаза, гладко причесанные темные волосы, маленький рот, овальное лицо, томный, безукоризненный, хладнокровный до последней степени, один из тех молодых людей, которые без труда приобретают моральное влияние на своих сверстников. Он чуть не вылетел из школы за год до Вала, провел последний год в Оксфорде и Валу казался окруженным ореолом. Его звали Крум, и не было человека, который бы умел тратить деньги быстрее. Казалось, это было его единственной целью в жизни, что совершенно ослепляло юного Вала, в котором Форсайт, однако, держался иного мнения, удивляясь время от времени, где же, собственно, то, за что они платили деньги.
They dined quietly, in style and taste; left the Club smoking cigars, with just two bottles inside them, and dropped into stalls at the Liberty. For Val the sound of comic songs, the sight of lovely legs were fogged and interrupted by haunting fears that he would never equal Crum's quiet dandyism. His idealism was roused; and when that is so, one is never quite at ease. Surely he had too wide a mouth, not the best cut of waistcoat, no braid on his trousers, and his lavender gloves had no thin black stitchings down the back. Besides, he laughed too much--Crum never laughed, he only smiled, with his regular dark brows raised a little so that they formed a gable over his just drooped lids. No! he would never be Crum's equal. All the same it was a jolly good show, and Cynthia Dark simply ripping. Between the acts Crum regaled him with particulars of Cynthia's private life, and the awful knowledge became Val's that, if he liked, Crum could go behind. He simply longed to say: "I say, take me!" but dared not, because of his deficiencies; and this made the last act or two almost miserable. On coming out Crum said: Они мирно пообедали, стильно и со вкусом, выпили каждый по бутылке вина и, выйдя из клуба, попыхивая сигарами, отправились в "Либерти" в кресла первого ряда. Звуки веселых куплетов, зрелище очаровательных ножек затуманивались и пропадали для Вала за неотвязными мыслями о том, что ему никогда не сравняться с Крумом в его спокойном дендизме. Мечты о недостижимом идеале смущали его душу, а когда это происходит, всегда бывает как-то не по себе. Конечно, у него слишком большой рот, не безукоризненный покрой жилета, брюки не обшиты тесьмой, а на его перчатках цвета, лаванды нет черных простроченных стрелок. Кроме того, он слишком много смеется; Крум никогда не смеется, он только улыбается, так что его прямые темные брови слегка приподнимаются, образуя треугольник над опущенными веками. Нет, ему никогда не сравняться с Крумом! А все-таки это замечательно веселый спектакль, и Цинги я Дарк прямо великолепна! В антрактах Крум посвящал его в подробности частной жизни Цинтии, и Вал сделал мучительное открытие, что Крум, если захочет, может пройти за кулисы. Ему так хотелось сказать: "Послушай, возьми меня с собой", но он не смел из-за своих несовершенств, и от этого последние два акта чувствовал себя просто несчастным. При выходе Крум сказал:
"It's half an hour before they close; let's go on to the Pandemonium." - Еще полчаса до закрытия театров, поедем в "Панде - мониум".
They took a hansom to travel the hundred yards, and seats costing seven-and-six apiece because they were going to stand, and walked into the Promenade. It was in these little things, this utter negligence of money that Crum had such engaging polish. The ballet was on its last legs and night, and the traffic of the Promenade was suffering for the moment. Men and women were crowded in three rows against the barrier. The whirl and dazzle on the stage, the half dark, the mingled tobacco fumes and women's scent, all that curious lure to promiscuity which belongs to Promenades, began to free young Val from his idealism. He looked admiringly in a young woman's face, saw she was not young, and quickly looked away. Shades of Cynthia Dark! The young woman's arm touched his unconsciously; there was a scent of musk and mignonette. Val looked round the corner of his lashes. Perhaps she was young, after all. Her foot trod on his; she begged his pardon. He said: Они взяли кабриолет, чтобы проехать сто ярдов, и места по семь шиллингов шесть пенсов, хотя намеревались стоять, и прошли в зал. Вот в таких именно мелочах, в этом полном пренебрежении к деньгам, проявлялась эта столь восхитительная утонченность Крума. Балет подходил к концу и шел в последний раз, поэтому в зале была невыразимая давка. Мужчины и женщины в три ряда столпились у барьера. Вихрь и блеск на сцене, полумрак, смешанный запах табака и женских духов, вся эта увлекательная прелесть толчеи, свойственная увеселительным местам, разогнали идеалистические грезы Вэла. Он восхищенно заглянул в лицо какой-то молодой женщине, обнаружил, что она не так уж молода, и быстро отвел глаза. Бедная Цинтия Дарк! Рука молодой женщины нечаянно задела его руку; на него пахнуло запахом мускуса и резеды. Опустив ресницы, Вэл украдкой покосился на нее. Может быть, она всетаки молодая. Она наступила ему на ногу и попросила извинения. Он сказал:
"Not at all; jolly good ballet, isn't it?" - Пожалуйста; не правда ли, какой чудный балет?
"Oh, I'm tired of it; aren't you?" - О, он мне уже надоел, а вам неужели нет?
Young Val smiled--his wide, rather charming smile. Beyond that he did not go--not yet convinced. The Forsyte in him stood out for greater certainty. And on the stage the ballet whirled its kaleidoscope of snow-white, salmon-pink, and emerald-green and violet and seemed suddenly to freeze into a stilly spangled pyramid. Applause broke out, and it was over! Maroon curtains had cut it off. The semi-circle of men and women round the barrier broke up, the young woman's arm pressed his. A little way off disturbance seemed centring round a man with a pink carnation; Val stole another glance at the young woman, who was looking towards it. Three men, unsteady, emerged, walking arm in arm. The one in the centre wore the pink carnation, a white waistcoat, a dark moustache; he reeled a little as he walked. Crum's voice said slow and level: Юный Вэл улыбнулся своей открытой очаровательной улыбкой. Дальше он не пошел - все это было для него еще мало убедительно. Форсайт в нем требовал большей определенности. А на сцене вихрем кружился" балет, точно в калейдоскопе, белый, ярко-розовый, изумрудно-зеленый, фиолетовый, и вдруг все сразу застыло неподвижной сверкающей пирамидой. Взрыв аплодисментов - все кончилось. Коричневый занавес закрыл сцену. Тесный полукруг мужчин и женщин у барьера разорвался, рука молодой женщины прижалась к руке Вэла. Чуть-чуть поодаль вокруг какого-то господина с розовой гвоздичкой в петлице царило необычайное оживление. Вэл снова украдкой покосился на молодую женщину, глядевшую в ту сторону. Трое мужчин, взявшись под руки, нетвердой походкой вышли из круга. У того, который шел посередине, были темные усы, розовая гвоздичка в петлице и белый жилет; он слегка пошатывался на ходу. Голос Крума, ровный и спокойный, произнес:
"Look at that bounder, he's screwed!" - Взгляни-ка на этого пшюта, здорово он навинтился!
Val turned to look. The 'bounder' had disengaged his arm, and was pointing straight at them. Crum's voice, level as ever, said: Вэл обернулся; "пшют", высвободив руку, показывал пальцем прямо на них. Голос Крума, как всегда ровный, сказал:
"He seems to know you!" - Он, по-видимому, знает тебя!
The 'bounder' spoke: "Пшют" крикнул:
"H'llo!" he said. "You f'llows, look! There's my young rascal of a son!" - Алло, полюбуйтесь-ка, друзья! Этот юный шалопай - мой сын!
Val saw. It was his father! He could have sunk into the crimson carpet. It was not the meeting in this place, not even that his father was 'screwed'; it was Crum's word 'bounder,' which, as by heavenly revelation, he perceived at that moment to be true. Yes, his father looked a bounder with his dark good looks, and his pink carnation, and his square, self-assertive walk. And without a word he ducked behind the young woman and slipped out of the Promenade. He heard the word, "Val!" behind him, and ran down deep-carpeted steps past the 'chuckersout,' into the Square. Вэл увидел: это был его отец. Он готов был провалиться сквозь малиновый ковер. Не из-за того, что они встретились с ним в таком месте, не из-за того даже, что отец "навинтился"; а из-за этого слова "пшют", которое в эту минуту, словно откровение, показалось ему неопровержимой истиной. Да, отец его действительно имел вид пшюта - красивое смуглое лицо, эта розовая гвоздичка в петлице и развязная, самоуверенная походка! Не говоря ни слова, Вэл нырнул за спину молодой женщины и бросился вон из зала. Он услышал позади себя оклик: "Вэл! ", быстро сбежал по покрытой толстым ковром лестнице мимо капельдинеров - и прямо в сквер.
To be ashamed of his own father is perhaps the bitterest experience a young man can go through. It seemed to Val, hurrying away, that his career had ended before it had begun. How could he go up to Oxford now amongst all those chaps, those splendid friends of Crum's, who would know that his father was a 'bounder'! And suddenly he hated Crum. Who the devil was Crum, to say that? If Crum had been beside him at that moment, he would certainly have been jostled off the pavement. His own father--his own! A choke came up in his throat, and he dashed his hands down deep into his overcoat pockets. Damn Crum! He conceived the wild idea of running back and fending his father, taking him by the arm and walking about with him in front of Crum; but gave it up at once and pursued his way down Piccadilly. A young woman planted herself before him. Стыдиться родного отца - это, пожалуй, самое тяжелое, что может пережить юноша. Бежавшему без оглядки Вэлу казалось, что карьера его кончилась, не успев и начаться. Ну как же он после этого будет жить в Оксфорде среди этих молодых людей, среди этих блестящих приятелей Крума, которые теперь все узнают, что его отец пшют? И внезапно он возненавидел Крума. А кто такой этот Крум, скажите пожалуйста? Если бы в эту минуту Крум очутился около него, он несомненно сшиб бы его с тротуара. Родной отец, его родной отец! Рыдание сдавило ему горло, и он глубже засунул руки в карманы пальто. К черту Крума! Его охватило безрассудное желание побежать назад, разыскать отца и пройтись с ним под руку перед Крумом. Но он тотчас подавил это желание и зашагал дальше по Пикадиллн. Молодая женщина преградила ему дорогу.
"Not so angry, darling!" - Ты, цыпка, кажется, сердишься на что-то?
He shied, dodged her, and suddenly became quite cool. If Crum ever said a word, he would jolly well punch his head, and there would be an end of it. He walked a hundred yards or more, contented with that thought, then lost its comfort utterly. It wasn't simple like that! He remembered how, at school, when some parent came down who did not pass the standard, it just clung to the fellow afterwards. It was one of those things nothing could remove. Why had his mother married his father, if he was a 'bounder'? It was bitterly unfair- -jolly low-down on a fellow to give him a 'bounder' for father. The worst of it was that now Crum had spoken the word, he realised that he had long known subconsciously that his father was not 'the clean potato.' It was the beastliest thing that had ever happened to him--beastliest thing that had ever happened to any fellow! And, down-hearted as he had never yet been, he came to Green Street, and let himself in with a smuggled latch-key. In the dining-room his plover's eggs were set invitingly, with some cut bread and butter, and a little whisky at the bottom of a decanter-- just enough, as Winifred had thought, for him to feel himself a man. It made him sick to look at them, and he went upstairs. Он отскочил от нее, увернулся и сразу остыл. Если Крум посмеет только заикнуться об этом, он его так вздует, что отобьет у него охоту болтать. Он прошел шагов сто, успокоившись на этой мысли, но потом его снова охватило полное отчаяние. Это совсем не так просто! Он вспомнил, как в школе, когда чьи-нибудь родители не подходили под установленную мерку, как это всегда клеймило мальчика. Это то, чего никогда с себя не смоешь. Почему его мать вышла замуж за отца, если он пшют? Это так несправедливо, прямо-таки бесчестно: дать ему в отцы пшюта. Но самое худшее во всем этом было то, что, когда Крум произнес это слово, он почувствовал, что и сам уже давно безотчетно сознавал, что отец его не настоящий джентльмен. Это самое ужасное, что он когда-либо испытал за всю свою жизнь, ужаснее всего, что кому-либо случалось переживать. Удрученный как никогда, он дошел до Грин-стрит и открыл дверь похищенным когда-то ключом. В столовой на столе были аппетитно приготовлены куликовые яйца, нарезанный ломтиками хлеб и масло, а на дне графина немножко виски - как раз столько, как думала Уинифрид, чтобы он мог почувствовать себя мужчиной. Ему стало тошно, когда он увидел все это, и он поднялся наверх.
Winifred heard him pass, and thought: 'The dear boy's in. Thank goodness! If he takes after his father I don't know what I shall do! But he won't he's like me. Dear Val!' Уинифрид услышала его шаги и подумала: "Милый мальчик уже вернулся. Слава богу! Если он пойдет по стопам отца, я просто не знаю, что я буду делать Но нет, этого не будет, он весь в меня. Дорогой мой Вэл!"

К началу страницы

Титульный лист | Предыдущая | Следующая

Граммтаблицы | Тексты